Николая. Его преданные друзья, г-жа Г. и г-жа Т., не оставлявшие его ни на минуту, были поражены его грустным настроением. Он несколько раз говорил им о своей близкой смерти. Так, он сказал г-же Т.: 'Знаешь ли, что я вскоре умру в ужаснейших страданиях. Но что же делать? Бог предназначил мне высокий подвиг погибнуть для спасения моих дорогих государей и святой Руси. Хотя грехи мои и ужасны, но все же я маленький Христос...' В Другой раз, проезжая с теми же своими поклонницами Мимо Петропавловской крепости, он так пророчество-Вал: 'Я вижу много замученных; не отдельных людей, а толпы; я вижу тучи трупов, среди них несколько великих Князей и сотни графов. Нева будет красна от крови'.
Поразительно, спасти Россию, как брата... 'Маленький Христос' ('Дух Божий витает, где хочет') отдал Себя на заклание. И этой жертвы оказалось мало. Нева стала красна от крови. Уверена -- в Казанском соборе он молился о том, чтобы чаша миновала его и Россию, хотя знал, что неизбежное -- рядом.
Он то погружался в мрачное молчание, то становился чересчур резвым. Его непредсказуемость изводила бабушку.
В семье Ефима Распутина родилось пятеро детей. В живых остался только Григорий. Еще и так ему самой судьбой давался знак -- на нем лежит какой-то долг. Не случайно же именно ему суждено было остаться жить. Отец часто говорил:
-- Никакой напрасности нет на земле, -- а потом непременно добавлял -как и на Небе.
Бабушка рассказывала мне, что никогда не знала, чего ждать от сына. Сегодня он бежит в лес, надрывая сердце плачем и криком; а завтра крутится под ногами домашних или в непонятном страхе забивается в угол.
Где Бог?
В четырнадцать лет отца захватило Святое Писание.
Отца не учили ^итать и писать, как почти всех деревенских детей. Грамоту он не без труда освоил только взрослым, в Петербурге. Но у него была необыкновенная память, он мог цитировать огромные куски из Писания, всего один раз услышав их.
Отец рассказывал мне, что первыми поразившими его словами из Писания были: 'Не придет Царствие Божие приметным образом, и не скажут: вот, оно здесь, или: вот, оно там. Ибо вот, Царствие Божие внутри вас есть'.
Слова священника так поразили отца, что он бросился в лес, опасаясь, как бы окружающие не увидели, что с ним происходит нечто невообразимое.
Он рассказывал, что именно тогда почувствовал Бога.
Он рассуждал: 'Если Царство Божие, а, стало быть, и сам Бог, находится внутри каждого существа, то и звери не лишены его? И если Царство Божие есть рай, то этот рай -- внутри нас? Почему же отец Павел говорит о рае так, словно тот где-то на небе?'
Слова эти означали -- и не могли означать ничего иного -- Бог -- в нем, Григории Распутине. И чтобы найти его, следует обратиться внутрь себя. И правда, если Царство Божие -- в человеке, то разве грешно рассуждать о нем, рассуждая о Боге? И если в церкви об этом не говорят, -- что ж, надо искать истину и за ее пределами.
Отец рассказывал, что как только он понял это, покой снизошел на него. Он увидел свет. Кто-то написал бы в этом месте: 'Ему показалось, что он увидел свет'. Но только не я. Я твердо знаю, что свет был. По словам отца, он молился в ту минуту с таким пылом, как никогда в жизни.
Несколько лет назад я познакомилась с одной женщиной. Не буду называть ее имени, да это и неважно. Узнав, что я русская и православная, она, истовая католичка, принялась обращать меня. Когда она в очередной раз приступила к урокам веры и начала говорить о Франциске Ассизском, как тот обращался к птицам и деревьям: 'Мои братики', -- я замерла. Отец тоже говорил: 'Братик, хлебушек, небушко, милой, маленькой'. Для него все было равно одушевленным, равно заслуживавшим любви. Моей новой знакомой и проповеднице не удалось увлечь меня. Но она дала толчок мыслям. Отец был православным и только православным. И никогда никто, даже желая доказать обратное, не смог этого сделать. Но в его вере было то, чего не доставало 'книжникам' -- знание о необходимости спасения в самой жизни. Он говорил мне: 'Вера -- это небо на земле, тут и спасайся'. Я, насколько хватит сил, скажу об этом.
Отец рассказывал, что когда он возвращался домой из леса, его не оставляло чувство светлой печали, но не тягостной тоски. Ему представлялось, что он чуть было не увидел Бога.
Отцу надо было поделиться с кем-то. Его мать пришла в ужас -- это же святотатство, только святым дано видеть Бога. Она наказала сыну никому ничего не рассказывать и повела есть.
Я слышу бабушкин голос:
-- Иди поешь, все как рукой снимет!
Бедная бабушка, она всегда считала, будто хорошая еда может избавить от всех недугов -- и душевных, и физических.
Как ни странно, подходящие слова я нашла у Арона Симановича, человека, совершенно чуждого православию. 'Распутин был верующим, но не притворялся, молился мало и неохотно, любил, однако, говорить о Боге, вести длинные беседы на религиозные темы и, несмотря на свою необразованность, любил философствовать. Его сильно интересовала духовная жизнь человека. Он был знаток человеческой психики, что оказывало ему большую помощь'.
Вот -- 'любил философствовать, интересовала духовная жизнь человека'. Философствовать, зная только крестьянскую науку, постигать духовную жизнь человека, зная только один слой -- крестьянство. Это надо помнить все время, говоря об отце.
Относительно замечания о 'неохотности', то есть неусердии в молитве. Здесь тоже надо делать скидку на то, что это -- слова не христианина, имеющего свои представления о том,*как следует отправлять обряды. К тому же есть огромное число свидетельств совершенно другой направленности. Некоторые я приведу позже. Зато непритворство отца отмечено верно. При некоторой склонности к позе, отцу было совершенно чуждо дурное актерство, так отличавшее многих 'известных молитвенников'.
Чужой в своей семье
Бабушка говорила -- она потеряла сына. Да в сущности, так и было. Он совершенно ушел в себя. Все валилось у него из рук.
Дед был, разумеется, недоволен. Он думал, что сын просто увиливает от работы. За то и получал частенько тычки и подзатыльники.
Дед, слывя человеком религиозным, считал, что религия не должна мешать крестьянскому труду. Сын же его, если и принимался за работу, то как-то через силу, не переставая бормотать что-то о Боге в человеке и о другом непонятном. И потянулась за отцом слава бездельника, ледащего человека.
Особой близости между отцом и сыном не было. (Правда, увидев внимание и даже преклонение, с какими относилась к моему отцу петербургская знать, дед нехотя признал, что, как он говорил, 'парню, может быть, и дано...')
Дед хотел только одного -- чтобы сын усердно гнул спину. Семье надо кормиться. А для этого -- много и тяжело работать, даже надрываться, бабушка говорила: 'Жилы рвать'.
И отец со временем стал работать прилежнее, хотя, случалось, и замирал посреди борозды. Беда, если дед заставал его в такую минуту.
Вообще отношения между отцом и сыном напоминали, в лучшем случае, вооруженное перемирие.
Как бы там ни было, хозяйство в то время процветало. По меркам русской деревни, конечно.
Отец рассказывал нам, детям, о том, как бабушка, напуганная его замкнутостью, даже отрешенностью, пыталась подтолкнуть сына к сверстникам. Она называла это 'развеяться'. Совершенно напрасно. Отец ни за что на свете не хотел бы 'развеяться', перестать быть 'странным'. К ужасу родителей он твердил: 'Не надо мне никаких друзей. У меня есть Бог'.
Но все же приходилось иногда уступать уговорам и идти на улицу. Отец рассказывал, что самое трудное для него было -- подойти к ребятам. Он представления не имел, как вести себя, что сказать, как им понравиться. Он был слишком другим. И соседские дети это чувствовали.
Одним словом, идиллии не получалось.
К четырнадцати годам отец выровнялся и не выглядел уже хилым и слабым. Но драться по-прежнему не Хотел. Именно не хотел! 'Нельзя поганить образ', -- говорил он.
Подростки жестоки, они воспринимали постыдное в их глазах миролюбие как порок, достойный наказания. Иначе как слабаком отца на улице не дразнили. А при первой возможности и били.