<Его перевели к вам в конце войны>.
<Да, да, я его помню, я с ним беседовал в этом же кабинете. Он
марксист?>
<Он такой же марксист, как я балерина>.
<Вы просто не в курсе, он же ученик профессора Кана, а тот
никогда не скрывал своего восторга перед доктриной еврейского
дедушки>.
Так что ты у нас марксист, ясно?
Потом алюминиевый спросил, тот ли это Хемингуэй, который писал
репортажи про Испанию, я ответил, что он писал не только репортажи,
но и книги. Алюминиевый сказал, что он читал что-то, но не помнит
что, ему не нравится манера Эрни, слишком много грубостей, ужасная
фраза, какой-то рыночный язык, и потом он слишком романтизирует
профессию диверсантов, рисует над их головами нимб, это происходит от
незнания жизни; <Я сам ходил в разведку во Франции в семнадцатом,
заметил он, - ползал на животе под проволокой немцев, чтобы выведать
их расположения, я помню, как это было>. Я заметил, что он, видимо,
не читал <По ком звонит колокол>, а только слышал мнения тех, кто не
любит Эрни, а его многие не любят за то, что слишком популярен, как
мне кажется, он ни в чем Джордана не идеализирует, наоборот даже.
<Ну, бог с ним, с этим Хемингуэем, давайте вернемся к нашим
делам, - сказал алюминиевый. - Что бы вас интересовало: консульская
работа, политический анализ или изучение экономических структур тех
стран, где вам, возможно, доведется работать?>
Я ответил, что самое выгодное было бы использовать меня по той
специальности, которой нас научили Донован и Даллес во время драки с
нацистами.
<Хорошо, - сказал алюминиевый, - я передам ваше пожелание
руководству, позвоните в европейский отдел, скажем, в понедельник>.
Разговор был в четверг, мы уехали с Элизабет в Нью-Йорк,
забросив мальчишек ее маме, прекрасно провели уик-энд, навестили
Роберта и Жаки, вспомнили былое, потом посмотрели спектакль о том,
как радикулит оказывается главным стимулом для человека, мечтающего о
карьере танцовщика, было очень смешно; у Дика встретили Бертольда
Брехта и Ганса Эйслера, они затевают в Голливуде грандиозное кино,
Эйслер просил передать тебе привет, а Брехт сказал, что он был
совершенно очарован тобой, когда ты приезжал к нему в сорок втором,
консультироваться о наци, перед тем как тебя решили забросить к ним в
тыл. Брехт хотел написать тебе, но он был совершенно замотан и, как
всегда, рассеян, твой адрес сначала сунул в карман брюк, потом
переложил в портфель, а затем спрятал в пиджак, наверняка потерял. В
субботу мы славно пообедали в Чайна-тауне, посмотрели - еще раз и с
не меньшим восторгом - чаплинского <Диктатора> и вернулись домой,
совершенно счастливые. В понедельник я позвонил по тому телефону,
который дал алюминиевый, там меня выслушали и попросили перезвонить в
среду. Мне не очень-то это понравилось, но что поделаешь, ни одно
государственное учреждение с традициями не может обойтись без
бюрократии; действительно, каста, черт их подери. Позвонил в среду;
назначили пятницу, снова бесполезно. Тогда я поехал к нашим, но мне
сказали, что Макайр уже в Европе, срочная командировка; полный
кавардак, словно в фирме, потерпевшей банкротство. В понедельник
алюминиевый сказал, что меня не могут взять на работу в
государственный департамент. Я был совершенно ошарашен: <Почему?>
<Мы не комментируем>. Тогда я позвонил Аллену Даллесу и попросил его
найти для меня пару минут. Он ответил немедленным согласием, выслушал
меня, сказал, что надо бороться, и пообещал помощь. В четверг я еще
раз позвонил ему, он ответил, что департамент уперся, их, видите ли,
смущают мои контакты с коммунистами. <Надо переждать, Грегори,
сказал он, - погодите, как говорил Сталин, будет и на нашей улице
праздник>.
Как понимаешь, война не позволяла нам думать о накоплениях, и
когда подошел срок взноса денег за дом, мне стало не по себе. Я снова
двинул к нашим, пытался поговорить с Донованом, но он был
командирован в Нюрнберг, заместителем нашего обвинителя, будет
потрошить нацистских свиней. Стименс, который меня принял - ты его
помнишь, он занимался контрразведкой, искал предателей дома,
сказал, что попробует помочь, но с государственным департаментом
говорить трудно, чинуши, боятся собственной тени.
Прошло еще пять дней, и я маленько запсиховал, потому что зашел
в банк, посмотрел свой счет, посидел с карандашом в руках и понял,
что через две недели мне придется просить у кого-то в долг, подходит
срок внесения платежа за страховку.
Это придало мне необходимую скорость, я связался с газетами,
повстречался со Шлессинджером и Маркузе, звонил в Детройт, в <Пост>,
оттуда меня переправили в Нью-Орлеан, там предложили место в газете,
что выходит в Сан-Диего, но Элизабет сказала, что нельзя бросать
маму, а туда, на солнцепек, брать ее довольно опасно, старушка
перенесла два сердечных криза.
Наконец, позвонил Стименс, дал мне телефон, но это было в
пятницу вечером, в Голливуде никого уже не было, а он предложил
связаться с <Твенти сэнчури фокс>, им нужен консультант, который
кое-что понимает в политике, войне и разведке, платят двести долларов
в неделю, не бог весть какие деньги, но это что-то, а не ужас
безработицы, вот уж не думал, что когда-нибудь на практике столкнусь
с этим понятием.
Позвонил Брехту, он был очень обрадован моим возможным переездом
в Голливуд, сказал, что работа консультанта-редактора крайне
интересна, это близко творчеству, никакого чиновничества, <заговор
единомышленников, сладкие игры взрослых детей, чем раскованнее
фантазируешь, чем ближе приближаешься к менталитету ребенка, тем
больше тебя ценят>.
Ты себе не представляешь, что со мною было в тот чертов уик-энд,
я смотрел на себя со стороны и поражался той перемене, которая
произошла со мной за те недели, что я сидел без работы. Черт меня
дернул избрать профессию историка! Я понимаю, ты экономист и юрист,
тебе ничего не страшно, турнули алюминиевые, пошел в любую контору и
предложил свои услуги, человек, умеющий карабкаться сквозь хитрости
параграфов наших кодексов, нужен везде и всюду, - до тех пор,
конечно, пока цела наша демократия. Или экономист! Как я завидую