присланную за техническим персоналом, работавшим на постройке и сегодня уезжавшим. К легкому дощатому настилу, из-за прибрежных камней уходящему в море сажени на четыре, причалили два катера. Из катеров выгружают какие-то тюки. Смотритель знает, что среди тех тюков есть тюки с его собственными, давно подготовленными, тщательно подобранными вещами, книгами, гимнастическими приборами, приборами для физической работы и различных ремесл, со всем тем, что совершенно необходимо для построения его личной жизни на маяке по тому предварительному плану, который обдумал он задолго до настоящей минуты, оказавшейся неожиданно невеселой минутой. С обрыва, минуя удобную обходную тропу, спускались рабочие - по неудобным ступенькам, высеченным в массиве. За плечами у них мешки. Они уезжают завтра, но они уже спешат и сносят свои пожитки на катера. Пока они еще на гребне обрыва - до смотрителя доносится их смех и веселые выкрики. Он не слышит ни того ни другого. Смотритель думает не о спускающихся рабочих, не об их завтрашнем дне, а о своем вчерашнем. С самого утра он думает о том, что вчера говорили ему губернаторские гости. С большинством из них он до вчерашнего дня не был знаком. Но тем не менее они все, узнавая друг от друга особенную его историю, спешили вчера побывать в его домике и поздравить его, бывшего лейтенанта, с большим решением. У женщин это выходило просто, мужчины же неловко говорили ему о преимуществах отшельничьей жизни: - Вы, Георгий Романович, большим философом заделаетесь в этаком райском уголке... - В сущности, Георгий Романович, вам можно даже позавидовать... 'По-за-ви-до-вать?..' - в ушах неподвижно стоящего смотрителя до сих пор тупо отдается тон, которыми произносились эти слова. Он вздрагивает и сутулится еще больше. - Кому завидовать? в чем завидовать? - шепчет он и снова перебирает в памяти то, что вчера говорили ему губернаторские гости. Но память еще и еще раз подтверждает, что - есть чему завидовать. Гости с нескрываемым действительным сожалением говорили о вечной сутолоке своей личной жизни, об оскверненных городах, в которых они сами осуждены жить, о городах, отнимающих у человека человека; конечно, он, Георгий Романович, был прав, променяв эту жизнь... И они с восторгом говорили о радости свободного созерцания, о блаженстве самоуглубления, об истинном смысле жизни, о возможности здесь на маяке соприкоснуться через книги и самого себя с вершинами человеческой мысли... И разве все это не верно?! Разве он сам иначе представляет свою собственную жизнь на маяке? 'Жалели меня они все...' - откуда-то со стороны скользит непрошенная мысль. От неожиданности он вскидывается и выпрямляется во весь рост. Но, должно быть, какая-то правда есть в этой мысли: ему и самому вдруг становится нестерпимо жаль себя. Плечи смотрителя опадают, лицо сереет, по лицу бегут тени. На мгновение смотритель закрывает глаза и пытается глубоко передохнуть. Когда он снова открывает глаза, перед ним все то же море, и то же солнце на том же небе идет все так же - на полдень. - А-аай, - глухо мычит смотритель и приникает лбом к оконной раме. Позади хлопает дверь, слышен шлеп босых ног. Смотритель понимает, что вошел человек, вошел и остановился. Быстро он оборачивается. На пороге переминается рабочий, лицо у него распаренное, босые ноги черны от солнца. - Братец ты мой, чего тебе? - хочет спросить смотритель ласково. - Ящики с катеров ваши прикажете куда поместить? - А-а... Хорошо. Это большие? С книгами? - Не можем знать. Смотритель порывается пойти и посмотреть сам, и раздумывает: - Сваливайте в первой комнате... это пока, - тяжело прибавляет он. Рабочий поворачивается. - Подожди. - ? - Завтра со всеми ты уезжаешь? - Так точно. - Сколько времени ты проработал на маяке? - Извиняюсь, я-то недавно, с Николы-зимнего, - неловко говорит рабочий. Он вдруг спешит кончить о себе и затем продолжает словоохотливее, - а в партии, ваше благородие, найдутся которые, можно сказать и по году прожили, а то и поболе будут. Еще с самого спервоначалу, как строить зачали... Смотритель краснеет и строго перебивает: - Иди, иди. А относительно ящиков узнай у моего Петра (знаешь, который со мной приехал?). Его у катеров найдешь. - Найдем-с. Дверь за рабочим захлопывается, а смотритель снова приникает лбом к оконной раме. Как жаль себя! Как жаль!! Пусть верно все то, что говорилось вчера о радости созерцания, о блаженстве самоуглубления, о вершинах человеческой мысли. Тысячу раз пусть верно. Но разве обрек бы он себя на эту жизнь, если б не шла у него горлом кровь каждый месяц?... И еще больше жаль себя. Огромно жаль! Жалость похожа на тупой нож, поворачивающийся в груди. Смотритель судорожно трет грудь - там, где больно от тупого поворачивающегося ножа. Ходит по комнате: - Не поддавайся! не поддавайся! не поддавайся! не поддавайся!... - Природа, работа, книги! Природа, работа, книги!... - Разумная забота о духе, о теле! ...О духе, о теле!... - Образ жизни - в план, в систему! в строжайшую систему!... - Не переутомляться - главное!... - Да-да-да-да-да!... - Да! ...Мечется по кабинету долго. Совсем забыто - то, что кроме него самого, пленника добровольного, будут жить на маяке еще четыре-пять пленников - и даже не добровольных. В эту минуту смотритель не может вспомнить о них точно так же, как вчера не могли о них вспомнить завидовавшие смотрителю гости с губернаторской яхты. Все неподдельное вчерашнее сочувствие гостей и вся их действительно неподдельная душевная неловкость были вчера направлены только на одного из всех остающихся: на этого высокого сутулого человека с большим лбом, уходящего из их же собственных рядов... 3. Вечером этого же дня к нему зашла жена строителя. Она был одета по-дорожному, уезжала. - Что ж это вас не видно совсем? Целый день сиднем-сидели, - задорно заговорила она, появляясь на пороге его кабинета. Смотритель действительно весь день просидел, затворившись в кабинете. Он с трудом усмехнулся: - Привыкаю к положению. Она помолчала. С любопытством спросила: - И провожать меня не будете? - И провожать не буду. На лице ее появилось злое выражение. Она опять помолчала, застегивая и расстегивая перчатку на левой руке. - Вам писать? - Пишите. - А отвечать намерены? - Отвечать? - Хотя бы и отвечать? - Быть может. Она сдернула перчатку и завертела ею в воздухе. - Ну, до свиданья... А я буду вам писать. Буду! - прибавила она со злостью. Он не вышел ее проводить, а, успокоенно покачав головою, сел на прежнее место и долго разбирал бумаги в ящиках письменного стола. Перечитывал какие-то листочки и многие разрывал. Найдя в бумагах свою юношескую фотографию, он поставил ее перед собою на столе и долго, с умиротворенной улыбкой смотрел на нее. За стеной, в спальне, возился Петр. Он устраивал кровать смотрителю, передвигал какие-то вещи. Смотритель позвал его: - Ну как, Петр, хорошо нам с тобой будет жить тут? - спросил он, когда Петр появился на пороге. - Хорошо, барин. Было уже совсем поздно, а смотритель все еще сидел за письменным столом, приводя в порядок свои бумаги. Вдруг он поднял голову и стал прислушиваться. Где-то, совсем близко, пели. Он встал, закутал горло и открыл окно. Пение слышалось со стороны жилого флигеля. Визгливый женский голос доносил:
Милый Ваня, разудала голова,
Разудалая головушка твоя.
Сколь далече спокидаешь ты меня.
Да с кем я буду эту зиму зимовать?
Да с кем прикажешь лето красное гулять? Женский голос оборвался, но сейчас же ответили хором мужские:
Гуляй, гуляй, милая одна.
Я уеду, не приеду никогда. Смотритель поморщился: пели люди несомненно пьяные. Покачал головой, накинул пальто и вышел. С гор сходила душная, вся в густых запахах июльская ночь. Выше ночи, в небе, потерявшем дневную огромность и ставшем маленьким, беспокойно сияла луна. Внизу под обрывом блестели под луной два катера. На них завтра уедут рабочие. Но больше всего поразило его море. Сама ночь, сходившая с гор в своих густых, пряных запахах, как в мантии, дойдя до моря, скидывала эту мантию и становилась необъятной, молодой и светлой. Посеребренная светом вода казалась ярче неба. Море от края до края зыбилось мелкой рябью, и каждая отдельная волна отражала в себе по отдельному пучку лунного света. Он никогда не видел его таким с палубы судов. На миг оно даже показалось ему закованным под гигантской серебряной решеткой. И только крепкий запах соленого раствора, вырывавшийся из-под серебряной решетки был ему привычен и знаком. 'Это оттого, что гляжу с обрыва', - объяснил он себе. Он вспомнил про свою больную грудь и не стал долее любоваться влекущей картиной. Обогнув круглую башню, за которой слышались веселые голоса людей, удивленно остановился. Горело несколько костров. Смешанными группами сидели и лежали прямо на земле саперы и уезжавшие завтра рабочие. В центре расположились остающиеся на маяке. Между ними он увидел Колычева, своего помощника, старого матроса, проведшего полжизни по маякам. Помощника по штату маяка не полагалось, но начальник портового управления сделал на этот раз исключение. Около Колычева сидела босая, толстоногая женщина, жена одного из остающихся. Тут же увидел он своего, уже подвыпившего, Петра. В самой середине, на огромном камне блестели под луной яркие, как драгоценности, бутылки, стаканы, солдатские кружки. На двух других камнях поменьше лежала в беспорядке закуска. Пили, ели, кричали, махали руками, разговаривали, ругались, смеялись... Отдаваясь первому впечатлению, сам того не замечая, смотритель зашептал: