посмеивается. Креститесь не креститесь, - говорит, - а я отгадал. Всю премудрость небес и земли знаю. Только вы не думайте, что я колдун какой. Это все наука и техника изучила и доказала'. - А ты, парень, трезвый был? - спросил Колычев с последними словами Лямзина. - Дядя Федор, вот те крест! - обиженно воскликнул рассказчик и, оглядывая всех, продолжал: - Когда ж надрызгаться бы поспели, если все поутру происходило. Через полчаса все играли в Акульки. Колычев сидел в подвязанном по-бабьи платке уже третий кон под ряд. Лукерьин Степка, участвовавший в игре наравне со взрослыми, заливался от смеха. В разгаре игры дверь отворилась, на пороге появилась высокая сутулая фигура смотрителя. - У-уехал Петр. Бессонница, братцы, - говорит смотритель, криво улыбаясь. Играющие цепенеют. В первый раз они видят смотрителя появляющимся у них в столь необычное время. Лукерья пытается спрятать карты. Смотритель подходит к столу. - Играете? - Без интересу, Егор Романыч, - отвечает за всех Колычев. - А как? - В Акульки. - Примите меня. Степка бессильно таращит глаза. - Да ведь что с нами играть, мы так, - сказал Лямзин. - Ну а как, барин, Акулькой сядете - платок повяжем? - бойчее отозвалась Лукерья. - Повяжите... Прерванная игра в Акульки - возобновилась. 7. Прошло семь месяцев. Из затеи смотрителя ничего не вышло: сам он все семь месяцев беспрерывно умирал, а жизнь на маяке, несмотря на все смотрительские усилия, разделилась на две разных жизни, и каждая из них потекла по собственному своему руслу, не сливаясь с другой. Во всем этом смотритель убедился как-то вдруг. Когда он поверил в то, что все-таки умирает, к чорту полетели книги, философы, токарные станки и все остальное, о чем говорилось в бумажке над письменным столом. И сама бумажка, однажды смятая умирающими пальцами, полетела к чорту. Остался только обезумевший в своей строгости лечебный режим и такая же безумная жажда прилепиться к жизни тех здоровых, что жили в казарме своей особенной жизнью. Он знал, что не воскреснет от того, что прилепится к той жизни. Но вдруг сделалось непомерно тяжело оставаться одному. И по вечерам он играл в карты, просиживал в казарме долгие часы, вел странные, дикие для него самого разговоры, страстно возбуждаясь от единственного желания - слиться с этими людьми в чем-то очень важном, что сразу бы разгрузило его от самого себя. Но жизнь на маяке, хотя и замкнутая каким-то общим внешним кругом, упорно делилась внутри этого круга на две разные, не сливавшиеся между собою. В казарме после ухода смотрителя лица всех другое принимали выражение, и другие начинались разговоры. А смотритель, придя к себе, вдруг проклинал этих людей, с которыми только за полчаса до этой минуты хотел слиться в чем-то важном. И лежа в бессоннице до утра, смотритель думал, что, может быть, он делает ошибку, оставаясь на маяке, что, может быть, нужно сейчас же уехать в город, продать остаток до срока подороже, заслониться от этого срока вином, женщинами... Но приходило утро, и смотритель снова приходил в казарму, снова вел долгие разговоры и между разговорами странно-внимательно присматривался, как двигаются у них головы, руки, ноги, как они ходят, разговаривают, пьют, едят, играют в карты, работают - и убеждался, что не так, как он сам. И в этом 'не так' - вдруг казалось ему - и заключалось то, что могло бы его защитить от срока лучше, чем вино и женщины. Надо было от них учиться чему-то, и не знал - чему. И он снова подсаживался к ним, снова вел разговоры, страстно желая к ним приспособиться, стать с ними в уровень, слиться с ними в чем- то. Однажды он понял, что этого никогда не будет. После отъезда Петра ежедневную уборку его домика и приготовление для него обеда взяла на себя Лукерья. Она прибегала в смотрительский домик по нескольку раз в течение дня. Смотритель даже отдал ей ключ от домика. В послеобеденный час он лежал почему-то не в спальне у себя, а в кабинете. Собственно, предписанный режимом час уже кончился, но ему не хотелось вставать. Все равно - ходить, сидеть, лежать, но лежать было удобнее. В спальне раздался грохот. Этот грохот был ему знаком: Лукерья принесла дрова и готовилась затопить печь. 'Посидеть разве на скамеечке у печки', - мелькнула обычная мысль. Он встал. Сделал два-три круга по комнате, тускло посмотрел в окно - на опротивевшее, как зачитанная страница, море и приоткрыл дверь спальни. Лукерья действительно затопляла печь. Она стояла перед печкой, наклонившись, и, упершись обеими руками в колени, раздувала тлеющие дрова. Ничего особенного не было в позе Лукерьи, но смотритель вдруг остановился на пороге спальни, даже не выпустив из рук дверной ручки. Лукерья стояла, низко нагнувшись к нему спиной. Смотрителю бросилась в глаза правая Лукерьина надувавшаяся щека, красная от натуги. Сердце его вдруг застукало. - Пройтить к печечке, погреться? - приветливо обернулась Лукерья, выпрямляясь. Она знала привычку смотрителя сидеть на скамейке у печки. Но смотритель стоял точно в столбняке. Он видел, как от неуспокоенного еще дыхания вздымались под тканью Лукерьины большие груди. - Нет, нет, Лукерья, - поспешно сказал он. - Я так... Мне надо... Раздувай, раздувай, пожалуйста, - прибавил он весь в остром смутном желании снова увидеть Лукерью в том же согнутом положении. Он сделал вид, что шел к зеркалу. Отвернувшись от Лукерьи, он взял с подзеркальника платяную щетку и стал обмахивать брюки. В зеркале он ясно видел соболезнующее, несколько удивленное выражение лица Лукерьи, смотревшей ему вслед. Потом она наклонилась и снова принялась за свое занятие. Затаив дыхание и продолжая шуршать щеткой, он повернулся. Еще раз бросились в глаза выпиравший зад Лукерьи и напруженная правая щека. Вдруг, вытянув руки, точно лунатик, он бесшумно, на цыпочках, двинулся вперед. Задрожав всем телом, он осторожно приложил свои вытянутые вперед руки к Лукерьиной спине. Лукерья быстро обернулась. - Балуете, барин! - спокойно сказала она, но, увидев искаженное его лицо, ахнула: - Господи, боже ты мой... да ишь как карежит вас, барин... - ... И б-балую-ю и... и... б-балую-ю... да? А... а т-ты что?.. - почти нечленораздельно бормотал смотритель. Руки его, как чужие, скользили по Лукерьиным плечам и груди. - Вишь вы какие, за полгода-то ни разу в город не съездили, - упрекнула его Лукерья, почти не защищаясь. - Ах, вы, барин, барин! Он не понимал того, что она говорила, но смутное, ожесточенное удивление подсказало, что эти слова не протест. Все остальное в эту минуту не имело никакого значения. Сердце стучало до боли. Напирая дрожавшим телом, он повлек ее к кровати. Лукерья, не вырываясь, оглядывалась кругом. Кровать, куда толкал ее смотритель, сияла белоснежным покрывалом, и смотритель вдруг ощутил болезненно, что Лукерья засопротивлялась и стала подталкивать его куда-то в сторону, противоположную от кровати. Она была явно сильнее его. Горячими молниями вспыхнул в нем гнев. Захлестнуло дыхание. Дикая, темная сила вырвалась из глубины его иссыхающего тела, и он готовился сдавить Лукерью, смять ее, бросить куда попало... и вдруг понял совсем смутно, что она толкает его к кожаному дивану. Он сразу весь запотел холодным потом и навалился на нее... ...Смотритель поднялся. Припадок страсти проходил. Он чувствовал себя точно оскверненным. И по мере того, как все еще кружившаяся комната останавливалась и все более становилась комнатой, а вещи, ее наполнявшие, все больше получали привычные формы и краски, чувство осквернения усиливалось. Неожиданно он заметил, что Лукерья оправляется перед ним, совсем не стыдясь; неприятно поразили большие и грязные ее руки... - То-то, барин, - дружелюбно сказала Лукерья, не поняв его взгляда. - Замолчи! И отвернулся, чтоб не видеть ее фигуры, вдруг показавшейся вырубленной из дерева. Но от того, что отвернулся, чувство осквернения резко усилилось. Он как будто падал куда-то стремглав. Становилось все равно. И с этим 'все равно' взглянул на Лукерью: - Ты как же... со... со всеми так... на маяке? Лукерья усмехнулась: - А как же, барин, чай все ровны-то. Лицо смотрителя исказилось: - Пойми же, Лукерья, - сказал он придушенно, - ведь их-то много, а ты замужняя... - Да я, барин, понимаю, ох, как еще понимаю, - серьезно возразила Лукерья. - Так как же? - Так так же и выходит. Беда-то моя, барин, не в том, что мужиков много, а та беда, что я среди мужиков одна. - Ну а муж, что на это? Лукерья опять усмехнулась: - А муж - в ровню со всеми, понимает он тоже... Да вы, может, барин, думаете... Я, барин, чистая... - Да нет, нет, Лукерья, не о том я, - мучительно сказал он... ...До вечера он просидел в своем кабинете, никуда не выходя. Вечером он поднялся и медленно обошел все комнаты своего домика, точно ища чего-то в углах, на стенах, на стульях, в глубине кресел. Ничего он не нашел. Тогда обошел все комнаты во второй раз и в каждой из них расставил зажженные лампы - все, какие только нашлись в домике. Потом сам принес связку дров и затопил в кабинете печку. Когда дрова затрещали, а пламя весело зесмеялось, он вынул из письменного стола все пять ящиков - вместе с бумагами, хранившимися письмами, фотографиями, какими-то тетрадями - и перенес ящики к печке, поставил их на пол, бросил на пол перед печкой диванную подушку и сам уселся на нее, поставив на полу около себя лампу. И долго разбирал, все раскладывая вокруг ножки лампы - фотографии отдельно, тетради отдельно, письма отдельно. Похоже было, что он рассортировывает свою собственную жизнь, закрепленную в чернилах и бумаге и обращенную в эти лежавшие перед ним документы. Он устанавливал какой-то порядок, в котором будет бросать все в печку. В печку сначала полетело все то, что не было написано его собственной рукой: письма женщин, которых он любил и которые любили его, письма знакомых, родственников, отца, матери - к нему, еще ребенку. В грудах писем ему попалась связка в узких маленьких конвертах. Это были письма жены строителя. Все семь месяцев она продолжала свою жестокую игру, еженедельно присылая ему по письму, содержавшему все те же три неизменные насмешливые фразы. С внезапным отвращением он резко бросил
Вы читаете Предварительная могила