Владимир Сорокин
Тридцатая любовь Марины
...ибо Любовь, мой друг,
как и Дух Святой,
живет и дышит там, где хочет.
За высокой, роскошно обитой дверью послышались, наконец, торопливые шаркающие шаги.
Марина вздохнула, сдвинув рукав плаща, посмотрела на часы. Золотые стрелки сходились на двенадцати.
В двери продолжительно и глухо прохрустели замки, она приоткрылась ровно на столько, чтобы пропустить Марину:
— Прости, котеночек. Прошу.
Марина вошла, дверь с легким грохотом захлопнулась, открыв массивную фигуру Валентина. Виновато- снисходительно улыбаясь, он повернул серебристую головку замка и своими огромными белыми руками притянул к себе Марину:
— Mille pardons, ma cherie…
Судя по тому как долго он не открывал и по чуть слышному запаху кала, хранившегося в складках его темно-вишневого бархатного халата, Маринин звонок застал его в уборной.
Они поцеловались.
— С облегчением вас, — усмехнулась Марина, отстраняясь от его широкого породистого лица и осторожно проводя ногтем по шрамику на тщательно выбритом подбородке.
— Ты просто незаконнорожденная дочь Пинкертона, — шире улыбнулся он, бережно и властно забирая ее лицо в мягкие теплые ладони.
— Как добралась? Как погода? Как дышится?
Улыбаясь и разглядывая его, Марина молчала.
Добралась она быстро — на по-полуденному неторопливом, пропахшем бензином и шофером такси, погода была мартовская, а дышалось в этой большой пыльной квартире всегда тяжело.
— Ты смотришь на меня глазами начинающего портретиста, — проговорил Валентин, нежно сдавливая громадными ладонями ее щеки, — Котик, тебе поздно менять профессию. Твой долг — выявлять таланты и повышать общий музыкальный уровень трудящихся прославленной фабрики, а не изучать черты распада физиономии стареющего дворянского отпрыска.
Он приблизился, заслоняя лицом ложно-ампирный интерьер прихожей, и снова поцеловал ее.
У него были чувственные мягкие губы, превращающиеся в сочетании с необычайно умелыми руками и феноменальным пенисом в убийственную триаду, базирующуюся на белом нестареющем теле, массивном и спокойном, как глыба каррарского мрамора.
— Интересно, ты бываешь когда-нибудь грустным? — спросила Марина, кладя сумку на телефонный столик и расстегивая плащ.
— Только когда Менухин предлагает мне совместное турне.
— Что так не любишь?
— Наоборот. Жалею, что врожденный эгоцентризм не позволяет мне работать в ансамбле.
Едва Марина справилась с пуговицами и поясом, как властные руки легко сняли с нее плащ.
— А ты же выступал с Растрапом.
— Не выступал, а репетировал. Работал.
— А мне говорили — выступал…
Он сочно рассмеялся, вешая плащ на массивную алтароподобную вешалку:
— Бред филармонийской шушеры. Если б я согласился тогда выступить, сейчас бы у меня было несколько другое выражение лица.
— Какое же? — усмехнулась Марина, глядя в позеленевшее от старости зеркало.
— Было бы меньше продольных морщин и больше поперечных. Победив свой эгоцентризм, я в меньшей степени походил бы на изможденного страхом сенатора времен Калигулы. В моем лице преобладали бы черты сократовского спокойствия и платоновской мудрости.
Сбросив сапожки, Марина поправляла перед зеркалом рассыпавшиесл по плечам волосы:
— Господи, сколько лишних слов…
Валентин обнял ее сзади, осторожно накрыв красиво прорисовывающиеся под свитером груди совковыми лопатами своих ладоней:
— Ну, понятно, понятно. Silentium. Не ты ли, Апсара, нашептала этот перл дряхлеющему Тютчеву?
— Что такое? — улыбаясь, поморщилась Марина.
— Мысль изреченная еcмь ложь.
— Может быть, — вздохнула она, наложив свои, кажущиеся крохотными, ладони на его, — Слушай, какой у тебя рост?
— А что? — перевел он свой взгляд в зеркало.
Он был выше ее на две головы.
— Просто.
— Рубль девяносто три, прелесть моя, — Валентин поцеловал ее в шею и она увидела его лысеющую голову.
Повернувшись к нему, Марина протянула руки. Они поцеловались.
Валентин привлек ее к себе, обнял и приподнял, как пушинку:
— Покормить тебя, котенок?
— После… — пробормотала она, чувствуя опьяняющую мощь его рук.
Он подхватил ее и понес через длинный коридор в спальню.
Обняв его за шею, Марина смотрела вверх.
Над головой проплыл, чуть не задев, чудовищный гибрид потемневшей бронзы и хрусталя, потянулось белое потолочное пространство, потом затрещали бамбуковые занавески, скрывающие полумрак.
Валентин бережно опустил Марину на разобранную двуспальную кровать.
— Котеночек…
Глухие зеленые шторы были приспущены, бледный мартовский свет проникал в спальню сквозь узкую щель.
Лежа на спине и расстегивая молнию на брюках, Марина разглядывала другого медно-хрустального монстра, грозно нависавшего над кроватью. Он был меньше, но внушительней первого.
Валентин присел рядом, помогая ей снять брюки:
— Адриатическая ящерка. Не ты ль окаменела тогда под шизоидным взглядом Горгоны?
Марина молча улыбнулась. В спальной она не умела шутить.
Громадные руки в мгновенье содрали с нее свитер и колготки с трусиками.
Валентин привстал, халат на нем разошелся, закрыв полкомнаты, и бесшумно упал вниз на толстый персидский ковер.
Кровать мучительно скрипнула, белые руки оплели смуглое тело Марины.
У Валентина была широкая безволосая грудь с большими, почти женскими сосками, с двухкопеечной родинкой возле еле различимой левой ключицы.
— Котеночек…
Губы его, хищно раздвинув волосы, медленно вобрали в себя Маринину мочку, мощная рука ваятеля прошлась по грудям, животу и накрыла пах.
Ее колени дрогнули и разошлись, пропуская эту длань, источающую могущество и негу.
Через минуту Валентин уже лежал навзничь, а Марина, стоя на четвереньках, медленно садилась на его член, твердый, длинный и толстый, как сувенирная эстонская свеча за три девяносто.
— Венера Покачивающаяся… прелесть… это ты святого Антония искушала…
Он шутил, силясь улыбнуться, но его лицо с этого момента начинало катастрофически терять свою породистость.
Марина жадно вглядывалась в него. Притененное сумраком спальни, оно расплывалось, круглело, расползаясь на свежей арабской простыне.