Егор Иванович фыркнул носом, потом зевнул, завертелся...
- Говоря попросту, набегался я так, что ноги гудят. Ну, а ты что делаешь, Маша?
- Шью, - ответила она.
- Господи боже мой, я вижу. Я спрашиваю, чем ты сейчас занята? В банке работаешь, как прежде?
Она не ответила. Сильнее задрожали губы ее и подбородок. За стеной послышался детский плач. Она испуганно поднялась и, бросив шитье, выбежала легкой походкой. Егор Иванович услышал ее успокаивающий, воркующий голос за стеной. Он закрыл глаза, и на лице его появилось глубокое утомление и досада,
5
По тускло освещенной лестнице, хватаясь за железные перила, Егор Иванович поднялся на пятую площадку. Одна из дверей была запачкана красками; они лежали на ней полосами, кляксами и мазками. Должно быть, много потрудились, чтобы привести ее в такой пестрый вид.
Абозов ощупал рукопись в кармане, отер ладонью лицо (эта привычка 'умываться' в минуты волнения была у него издавна) и покрутил ручной звоночек, звякнувший сейчас же боязливо.
Изнутри послышались быстрые шаги, и голос Белокопытова произнес:
- Войдите, дверь не заперта.
Прихожая была высокая, длинная и узкая; у стен прислонены холсты, подрамники и картины; до потолка висели эстампы, едва теперь различимые; все это освещала масляная лампочка в два огонька, распространяя сладковатый запах тления. В конце коридора, отогнув портьеру, в свету стоял Белокопытов, в бархатном пиджачке и в черной шапочке.
- Я тебя по двери нашел, вижу - художник живет, - проговорил Егор Иванович, распутывая шарф и снимая калоши.
- Я вытираю кисти о дверь, когда прихожу. Это ей придает живописный вид и бесит моих соседей. Я беден и тщеславен, друг мой, запомни.
Белокопытов с усилием двинул занавес: кольца наверху звякнули, скользнули по медному пруту, и Егор Иванович оказался в мастерской. Прямо против него всю стену занимало окно со множеством стекол; по сторонам его в двух канделябрах горели свечи. Направо висела вторая портьера серого сукна, неплотно задернутая, чтобы виден был угол огромной постели и красного же дерева туалет со множеством фарфоровых статуэток и флакончиков, отраженных в старинном, чуть завуаленном зеркале.
Налево от окна стояло вольтеровское кресло перед крошечным письменным столиком с витыми ножками, ящичками и множеством пустяковых вещей. Подальше в углу - диванчик и креслица, обитые синим кретоном, с нашитыми по нему розами; здесь на высокой витой подставке горел третий канделябр. Напротив окна висело большое трюмо, опрокидывая в зеленоватой своей поверхности всю комнату и огоньки города, лежащего глубоко внизу.
Посреди мастерской стояли на столе вазы с цветами, фруктами и бутылочки ликера. Повсюду по сукнам, коврикам, пестрым платкам раскиданы подушки и пуфочки. На стенах масляные картины, мольберт и два больших холста, задвинутые в угол. Пахло красками, левкоями и табаком. Егор Иванович опустился на первый же пуфчик; Белокопытов облокотился о высокий подоконник и, не выпуская изо рта коротенькой трубочки, сказал:
- Тебе повезло. Писатели начинают с грязного трактира, где говорят о нутре, поглощая пиво, и пьяными слезами плачут за матушку Россию. В кабаках и ночлежках погибает из десяти девять талантов. Ты прилетел прямо на свет: смотри, - он положил растопыренные пальцы на стекло и обернул туда голову, - сколько огней! Но во всем городе светится одна точка - это мы. Мы таинственны, мы притягиваем, на нас летят. В трактирах спиваются, а близ нас погибают от более тонкого яда. Я предупреждаю тебя, Егор!
Он пыхнул три раза трубкой. На фоне окна его профиль был острый и надменный. Егор Иванович спросил:
- Ты живешь один?
- Да. Женщины задают мне этот вопрос каждый день. У меня есть двадцать скверных привычек. Для чего я должен иметь их сорок. Жить одному холодно, но чисто. В сумерки я гляжу, как загораются огни города, и мне грустно и хорошо. Вместо этого я почему-то должен отравлять жизнь другому существу. Я не женюсь, потому что не хочу сидеть непрерывно в грязной тарелке от только что съеденной еды..
- Я все-таки не так думаю. Если бы я полюбил, я бы устроил свою жизнь лучше и чище, чем она есть сейчас, - ответил Егор Иванович, присаживаясь поближе, - все дело в том, как полюбить! Вот у меня есть большой друг, хорошая женщина, простая, грустная, необычайно высокой души. А я знаю сойдись я с ней опять, получится плохо, скудно. Все дело, как полюбить! Белокопытов усмехнулся, оглянул Егора Ивановича всего, с кудрявой головы его на широких плечах до косолапых ступней, и засмеялся коротко.
- Ты чернозем и так далее, - сказал он, - женщинам будешь нравиться, если сам не напортишь дела. Но суть не в женщинах. Честолюбие, известность, деньги, слава. И главное - такое состояние, когда ты сам в последнем восхищении от себя. Понял?
- Понял, - сказал Егор Иванович. - Все это, конечно, хорошо, если мне это нужно. А у меня бывает так, что ничего не нужно. Опротивеет все, и ничего не хочется. Уж на что повесть моя дорога, а и то думаю: ну примут, напечатают и расхвалят, а еще что? Разве это меня насытит?
Белокопытов вынул трубку, выколотил и, заложив руки в бархатные штаны, остановился перед Егором Ивановичем.
- Ты должен был сказать это не сейчас и не мне одному, а после прочтения твоей повести, при всех, и мысль развить гораздо подробнее. Тогда твои слова произведут впечатление.
- Господи помилуй, я на самом деле так думаю. А вовсе не для впечатления.
- Ты пессимист, - сказал Белокопытов, - при этом мягкотелый, рыхлый славянин. Стержень твоих идей - все смертно, тленно, непрочно. Но горе в том, Егор, что подобного направления держится романист Норкин. Он пока наш враг. Ты должен выбрать себе другую позицию, если хочешь успеха. Мы вместе подумаем с тобой на досуге. Кстати, знаешь ли ты, что такое Россия?
Но в это время звякнул звоночек. Белокопытов повернулся на каблуках и крикнул опять, что дверь не заперта. Егор Иванович поднялся и стал глядеть в окно на мерцающие пунктиры огней, то прямых, то изломанных, то полудугой, на сияющие вдалеке электрические солнца вдоль набережной. В прихожей в это время Белокопытов спросил негромко и встревоженно:
- Ну что?
- Ну что, что? - ответил злой, деревянный голос,
- Придет, я спрашиваю?
- А я почем знаю.
- Ты ее видел?
- Сейчас от нее, видел. - Что же она сказала?
- Сказала, что придет, а может быть, не придет. Белокопытов помолчал, затем проговорил со страшной досадой:
- Как же ты не понимаешь, что если не она, то все к черту!
- А я руки ей свяжу? Она ведьма, а не баба. И не верю я в твои махинации. Не держи меня, пожалуйста, за пиджак.
В мастерскую вслед за Белокопытовым вошел небольшой человек со злым и скуластым лицом. От черных усиков и острой бородки оно казалось очень бледным. Он подал, как деревянную, прямую руку, сказал: 'Сатурнов', громко высморкался и сел у среднего стола на пуфчик, оглядывая ликеры.
Белокопытов, подмигнув на него, проговорил уже иным, простецким голосом:
- Хорошенько посмотри на Александра Алексеевича, поучись! Человек прямой, суровый и фанатик в искусстве. Мы друзья, хотя противоположны, полярны. А мы тут с Егором Ивановичем в философию залезли, добрались до России.
- Перестань! - ответил Сатурнов и сморщился до невозможности; черная бородка полезла у него на сторону, а татарские усики вкось. - Дурака корчишь. Философия твоя - к бабам ездить.
Белокопытов сразу побледнел, сжал маленький рот.
- У всякого свой стиль, - отчеканил он и обратился к Егору Ивановичу: - О России мы еще поговорим, но если ты попал к нам, помни главное: вся Россия - это 'что', а мы - это 'как'. Мы эстеты, формовщики, стилисты, красочники. Вне нас формы нет, хаос...
Он уже сердился и настаивал, но договорить ему опять не пришлось. В прихожей раздался кашель, и вошли трое юношей. Один с детскими щеками, вздернутым носиком и челкой на лбу, одетый, как картинка, другой кривоплечий с перекошенным и унылым лицом и нечесаный, третий же был высок, в застегнутом сюртуке с хризантемой на шелковом отвороте, и походил на Уайльда. Все трое были из кружка 'Зигзаги', из тех еще никому не известных поэтов и художников, которые первые поддержали Белокопытова на редакционном заседании 'Дэлоса'.
Молодой человек с челкой и взлохмаченный молодой человек только поклонились, похожий на Уайльда сухо пожал руки, и все трое сели в угол на диванчик. Белокопытов зажег под никелевым чайником спиртовку и хлопотал с посудой. Сатурнов, облизнув усы от ликера, побарабанил ногтями и проговорил, ни к кому не обращаясь:
- Много сволочи развелось, сделай одолжение! Он очень начинал нравиться Егору Ивановичу. От присутствия его в комнате все речи Белокопытова казались милой болтовней, 'Зигзаги', на диване, только смешными, а вся суетливо убранная комната - бонбоньеркой. В маленьком сухом Сатурнове была крепость и неповоротливость корня. Егор Иванович чуял его нюхом, как собаки слышат запах родного дыма.
Вошли Волгин и толстый юноша Поливанский. Они оба задержали руку Егора Ивановича в своей и поглядели на него насквозь; после этого занялись чаем.
Белокопытов вертелся на каблучках, говорил одним: 'вам чаю', другим: 'вам ликеру', третьим: 'нет, нет, вам только грушу', - определяя вкус каждого вдохновенно, и все более жеманился, поднося платочек к губам и векам, влажным от пота. С ним не спорили и ели что дают.
Поэт Горин-Савельев и новеллист Коржевский пришли вместе и еще с порога начали болтать всякий вздор. Поэт схватил Белокопытова под руку и зашептал на ухо милую сплетню, прерывая рассказ пронзительным и неживым смехом, при этом откидывал голову и поправлял височки. В прихожей послышалось густое сопение, и глубокий, как из чрева, голос произнес:
- К вам можно?
Вошел Полынов, как всегда в велосипедном костюме. Его большие волосы и борода растрепались от ветра. Зелеными глазами из-за пенсне он оглядывал присутствующих весело и с наслаждением, затем увидел 'Зигзагов', замер, наклонил голову и стал похож на большую собаку. Белокопытов воскликнул громко:
- Я предлагаю подождать с чтением до полуночи, Я жду одного замечательного человека.
- Бабу, - проворчал Сатурнов.
- Кого? Женщину? Болтунову? Скороговоркину? Мадмазель Злючку? Я боюсь, - затараторил Горин-Савельев, весело хохоча, тогда как глаза его