покачивались, когда Егор говорил о любви.
Держась за ремень кожаной сумочки, Зюм глядела в окно. Она не плакала. Там, в темноте, хлестал дождь и красные искры летели мимо.
То сыплясь густо, то обрываясь, длинными огненными нитями они летели теперь в глазах, в мозгу Зюм. Они рождались живые и легкие в мокрой темноте, прорезывали окно и гасли. Зюм подумала, что так же Маша и Егор вылетели из огня, пронеслись на мгновение и погасли...
И ей стало казаться, что это - не конец; они блеснули и погасли только в ее глазах. Она разминовалась с ними, только... И в каких-то пространствах они снова встретятся, примут и ее, Зюм, в свой неугасаемый костер.
Зюм развернула плед, накинула его на плечи, села на столик и, прижавшись лицом к окну, глядела на эти легкие, живые молнии. Они двоились и троились, и, чтобы лучше видеть, она платочком вытирала стекло, потом глаза, потом опять стекло...
ПРЕКРАСНАЯ ДАМА
Пакет, содержащий тайные, чрезвычайной важности военные документы, был передан Никите Алексеевичу Обозову, - и передача документов и посылка Обозова произошли втайне.
Поручение - долгая и опасная поездка за границу - обрадовало его; штатское платье, зеленый, на трех языках, паспорт, чемодан, бойко под конец укладки щелкнувший замком, - все это были вестники чудесных дней (они наступят - это ясно, когда в руке плед и чемодан) .
Рано утром Обозов приехал на вокзал, выпил кофе и, не беря носильщика, занял купе первого класса.
Пакет лежал сначала в чемодане; затем, когда поезд отошел, Обозов переложил парусиновый мешочек в боковой карман пиджака, прикрепил его английскими булавками и с удовольствием растянулся на бархатной койке. Под боком лежали дорожные книги и журналы; он перелистывал их, курил и, поглядывая в окошко, предчувствовал дни, когда несколько стран и тысячи людей проплывут перед глазами.
Экспресс летел мимо дач, хвойных лесов и моховых болот Финляндии, еще покрытых снегом. В назначенные часы в вагоне появлялся лакей, приглашая к столу. Пассажиры, придерживаясь за шаткие стены, брели в ресторан. На площадках резкий ветер крутил снежную пыль. Никита Алексеевич садился в углу вагона-ресторана за столик и оглядывался.
Вот семейство простоватых англичан с тремя белокурыми девочками и няней-японкой, - семья едет из Владивостока третью неделю. Вот четыре чернобородых француза, низенькие, багровые; они спросили бутылку красного вина и, гутируя, причмокивают. Затем огромный бритый швед - директор предприятия; добродетельные финны из Гельсингфорса; скуластый купчик-москвич, едущий за товаром в Хапаранду и напустивший европейского вида с явным ущербом для своего самолюбия; широкоплечий угрюмый юноша в вязаном колпаке, какой носят лыжники; и еще несколько неясных, серых лиц. Были и женщины конечно, но в них Никита Алексеевич старался не вглядываться: в некрасивых - не находил основания, красивых - боялся.
С женщинами счеты у него были трудные. В юные годы он мечтал издалека о знаменитой куртизанке, Маше Хлебниковой, милой и прелестной женщине, не пожелал приблизиться к ней, хотя и были случаи, переносил издевательства товарищей юнкеров, и это двойное чувство отразилось на всей его жизни. Он с отвращением относился к 'знатокам', которые, довольствуясь немногим, находят в каждой женщине одно, и только то, что им удобно и нужно.
Давеча на вокзале, спеша с чемоданчиком к своему вагону, Обозов мимоходом приметил высокую даму в изящной бархатной шубке. Ее небольшая шляпа с черными крылышками сбилась набок. Дама казалась рассерженной, невыспавшейся и ссорилась с кондуктором.
На пути он опять встретил ее в соседнем вагоне, затем на площадке, где она боролась с ветром, придерживая шляпку и шубку, и, наконец, увидал ее у окна около своего купе. Касаясь лакированной рамы плечом, дама глядела, как скользят мимо снежные поля, деревья, столбы, домики. Ее узкое лицо, обращенное к унылым равнинам, казалось печальным. Открытая шея тонка и нежна. На отворотах вязаной шелковой кофточки белело кружево.
Сидя в углу купе, Обозов видел ее затылок с поднятыми пышными темно-русыми волосами, ее спину, вздрагивающую от толчков поезда, ловкую суконную юбку, касающуюся высоко зашнурованных лаковых башмаков. И когда ему, наконец, показалось необходимым знать, куда и зачем она едет одна в это тревожное время, Никита Алексеевич спохватился и, вытащив из-под себя томик каких-то приключений, погрузился в чтение.
В дверь купе проникал свежий воздух, и вдруг запахло духами, горьковатыми и нежными. Обозов увидел складки синей юбки, волнующейся под давлением ног. Он вновь перечел страницу. Дама стояла теперь прямо у окна, спиной к двери.
Тогда он повернулся к снежной пыли за окном и, усмехаясь, подумал, что - вот и струсил, хоть и тридцать три года и выдержка... Что-то в этой красивой женщине было пронзительное, и жалкое, и волнующее... Кто она? Просто искательница приключений? Нет, пожалуй - не то... Или, как птица, подхваченная страшной бурей войны, мчится черт ее знает куда?.. Во всяком случае, все это надо бы выяснить... Когда он выглянул в коридор, дамы уже не было у окна. За завтраком она не появлялась.
Сейчас, ожидая на угловом столике вагона-ресторана, когда официант в синем фраке и гуттаперчевом воротничке поднесет ему поднос с едой, Никита Алексеевич чувствовал себя покойно и радостно. Нет большего счастья, как после трудов разлениться на мягких подушках вагона, в отдохновении и безделии следить за людьми, за маленькими их волнениями, за странами, проплывающими мимо окна. Все кажется немного ненастоящим. Сейчас почему-то особенно остро Никита Алексеевич припомнил одно поле, вскопанное и мерзлое, с гуляющим по нем ледяным ветром; корявые спины солдат за бугорками; песок и ледяная пыль режут глаза; одинокие выстрелы, безделье, скука, ожидание ночи и нескончаемые вереницы тяжелых, как горы, облаков. Это была ужасная спячка перед смертью. Человек казался придавленным последним унижением, нищим и мерзлым, как земля.
Обозов вздрогнул и быстро поднял глаза, - у столика стояла прекрасная дама и в третий раз, уже с улыбкой, спрашивала, может ли она занять место напротив.
Обозов вскочил, пододвинул ей стул, смутился от свой поспешности, сел опять и, наконец, вспомнив давешнее решение, прямо взглянул даме в глаза. Она ответила взором почти мрачных темно-серых глаз. На мгновение закружилась голова, и точно исчез весь этот вагон, где трещали голоса, над бутылкой чмокали французы и дымил швед сигарой.
Дама положила на стол у мерзлого окна перчатки, раскрыла сумочку, взглянула на себя в зеркальце - без любопытства, но внимательно, - мизинцем провела по губам, по очертаниям тонких ноздрей, щелкнула замочком и спросила:
- Вы ели рыбу, не опасно?
Голос ее был низкий, почти суровый. Никита Алексеевич ответил с готовностью:
- Рыба превосходная, треска.
И подвинул блюдо. Она поблагодарила. Он принялся думать, что еще можно сказать о треске: рыба эта большими массами плывет на север в теплых водах Гольфштрема, огибает север Норвегии и быстро растет; у Мурмана она достигает чудовищных размеров...
Дама перебила его мысли:
- Я - русская по фамилии и по рождению, но бегу из России, как от чумы, - и подняла на него мрачные ясно-серые глаза. - Ненавижу Россию.
Никита Алексеевич, усмехнувшись, сказал:
- Отчего так? - затем поклонился и назвал себя. Дама продолжала:
- Мое имя - Людмила Степановна Павжинская. Вы спрашиваете, почему я бегу. - Откинув голову, она глядела на собеседника, словно оценивая, достоин ли он откровенности. - Я ненавижу Россию, правда, правда, - и она засмеялась, держа не донесенный до рта кусочек хлеба.
Ее испытующий взгляд, странное начало разговора, затем смех, умный и невеселый, словно наметили сложность ее духа. Обозов так это и воспринял и насторожился.
- Мое эстетическое чувство оскорблено, - говорила дама, - если я люблю красоту, поэзию, картины, мрамор, музыку, то я прежде всего хочу любоваться людьми. Меня раздражает мысль, что где-то на земле в эту минуту ходят великолепные люди. А я в Москве принуждена ежедневно видеть нечто неуклюжее, слабое, с желтой бородкой, в очках, со слабительными лепешками в жилетном кармане; существо, развинченное нравственно, с несвежим бельем и визгливым голосом, ежеминутно наклонное к истерике. Жить в такой стране? Нет, еду в Америку.
- Будто вы там найдете людей!
- Людей изящных и смелых, первого сорта, - уж, конечно, не таких, как в России.
- И у нас водятся смелые люди.
- Ах, полноте, у нас все ничтожно, как в лакейской, все как на барине, только похуже, с пунцовым галстуком, со скуластой рожей. Будем искренни: наша с вами страна - нелепый курьез, случайность:..
Никита Алексеевич сдержался, краска хлынула и отлила от лица его. Опустив глаза, он проговорил:
- Разговор мне, простите, неприятен, - и когда дама удивленно повернулась к нему, добавил: - Я был на войне и видел отважных людей. То, о чем вы говорили, это - не Россия. А впрочем, Россию мало кто знает. Я хочу сказать, что ваша ненависть не по адресу.
Он зажег папиросу. Обед кончился, и крылья вентиляторов разогнали над головой табачный дым. Иногда за спущенными шторами в темноте ночи расстилался унылый длинный свист поезда.
Никита Алексеевич заметил, что даме точно немоглось. Медленно отряхивая пепел с египетской папиросы, она сидела, положив ногу на ногу, оглядывая мрачного юношу в лыжном колпачке, финнов, опять чем-то уязвленного купчика, - и углы губ ее приподнимались презрительной усмешкой.
Вскоре они перешли в вагон и молча стояли в проходе, гораздо более далекие, чем до первого разговора.
Людмила Степановна чутьем поняла это и равнодушие своего собеседника. Он стоял, заложив по-военному большой палец за пуговку жилета, и глядел на завитушку прессованных обоев. Рот его уже несколько раз силился сдержать зевок. Толстая опрятная женшана-проводник принесла бутылочки содовой и поставила против каждого купе. В конце прохода приоткрылась наружная дверь, возникло морозное облако, и на мгновение появилось обветренное лицо юноши в лыжном колпаке. Людмила Степановна посмотрела на ручные часики, поставила ногу на решетку щелкающего отопления и сказала негромко, со вздохом:
- Мне хочется, чтобы вы простили меня: вы первый, кто при мне не позволил ругать Россию. Я тоже бы всякого оборвала. Но мы так разнузданны. От вашего резкого слова мне стало вдруг тепло.
- Ну, и вы меня простите за резкость, - ответил Никита Алексеевич добродушно. - А вы в самом деле в Америку едете?
- Я подписала контракт на тридцать концертов.
- А, это другое дело, а я думал...
- Что вы думали? - спросила дама, немного слишком поспешно.
- Что вы так... для забавы...
- Я - одинокий человек, - помолчав, проговорила она и опустила глаза, - мне тоскливо подолгу жить на одном месте. Женщине в тридцать лет, без семьи и привязанностей, очень трудно. - Она передернула плечами. - Как холодно, я плохо сплю в дороге. А вы меня растревожили, уж не знаю чем. Я буду думать