- Что такое? - спросил Александр Вадимыч, вставая на четвереньки, потом во весь рост. Одернул кафтан и добавил: - Опять сплетня?
- Ах, я сам не люблю сплетен, - поспешно продолжал Цурюпа. - Это моветон, но из дружбы к вам, притом же замешана честь. Вчера, видите ли, приехали к нему обедать - я, Ртищевы и Образцов, - полюбуйтесь, в каком он виде сейчас. Излишество, конечно, у князька за столом - прямо непристойное. После обеда всевозможные самодурства, и предлагает вдруг ехать в Колывань к девкам. Что за манера! Но - компания. Поехали. В Колывани все напились до полной потери культуры и - привели четырех голых девок.
- Голых? - переспросил Александр Вадимыч.
- В том-то и дело... Противно ужасно, но - думаю - пусть покажет себя князек до конца. И представьте, что он выкинул? - Цурюпа на миг приостановился, глядя в глаза Волкову, который внезапно крякнул и подмигнул. - Представьте - около полуночи князек выбежал на двор и кричит: 'Эй, лошадей, еду в Волково...'
- Ко мне? - спросил Александр Вадимыч.
- Ну да же, поймите... Это ужасно щекотливо: конечно, он ехал к вам Александру Вадимычу, но, - как бы изящно выразиться, - люди могут подумать, что и не к вам.
Цурюпа для ясности растопырил пальцы перед носом Александра Вадимыча, который вспыхнул, вдруг поняв намек.
- Ах ты болван!
Но Цурюпа слишком уже разошелся и поэтому, не обидясь, продолжал еще поспешнее:
- И действительно, к вам ускакал, и все, знаете ля, принялись такие штуки неприличные отмачивать, что я закричал, приказал прямо: довольно гнусных сцен, едем отсюда! Но мы своих лошадей в Милом оставили, - вот и плетемся на земских. Я давно говорил: этого князька нельзя принимать. Да и князек ли он, не еврей ли?
Но Александр Вадимыч уже не слушал Цурюпу. Подогретый к тому же афронтом с Кляузницей, освирепел он до того, что не мог слова вымолвить, и только сопел, раскрыв рот, отчего Цурюпа даже струсил. Наконец Волков выговорил:
- ~Да где же этот мерзавец? Подать сюда лошадей!) Запорю!
- И отлично, и отлично, доедем на клячах до меня, а оттуда вместе нагрянем в Милое и Ртищевых захватим: пусть даст отчет, - шептал Цурюпа и, завиваясь ужом, бежал за Волковым к тарантасу, радуясь, что отомстил за вчерашнего 'хама'.
2
Только после обеда выехали разгоряченные вином всадники из усадьбы Цурюпы в Милое.
Впереди на косматом сибиряке, храпевшем под тяжестью всадника, скакал, раскинув локти, Волков. За ним неслись братья Ртищевы, поднимали нагайки и вскрикивали:
- Вот жизнь! Вот люблю! Гони, шпарь!
Ртищевым было все равно - на князя ли идти, стоять ли за князя, только бы ветер свистел в ушах. К тому же, после уговоров Цурюпы, они решили покарать безнравственность.*
Позади всех, помятый, угасший, но в отличной визитке, рейтузах и гетрах, подпрыгивал на английской кобыле Цурюпа.
Швыряя с копыт песком, мчались всадники по тальниковым зарослям, и чем меньше оставалось пути до Милого, тем круче поднималась рыжая бровь у Волкова, другая же уезжала на глаза, и он выпячивал нижнюю челюсть, с каждой минутой придумывая новые зверства, которые учинит над князем.
Алексей Петрович, тревожно проспав остаток ночи, взял прохладную ванну, приказал растереть себя полотенцем и сидел у рояля в малом круглом зале с окнами вверху из цветных стекол.
Рояль был в виде лиры, палисандровый, разбитый и гулкий. Князь проиграл одной рукой, что помнил наизусть, - 'Chanson triste'. Солнце сквозь цветные стекла заливало паркетный пол, на котором мозаичные гирлянды и венки словно ожили. На синем штофе стен висели скучные гравюры и напротив рояля - портрет напудренного старичка, в красном камзоле, со свитком в руке. Все это - и потертые диваны, и круглые столы, и ноты в изъеденных корешках - было нежилое, ветхое и пахло тлением. Алексей Петрович, повернувшись на винтовом стуле, подумал:
'Они глядели через эти пестрые окошки, слушали вальсы, лежали на диванах, любили и целовались втихомолку - вот и все, потом умерли. И насиженный дом, и утварь, и воспоминания достались мне. Зачем? Чтобы так же, как все, умереть, истлеть!'
Он снова перебрал клавиши, вздохнул, и усталость, разогнанная ненадолго ванной, снова овладела им, согнула плечи. Он проговорил медленно:
- Милая Катя!
И закрытым глазам представилась вчерашняя Катенька, ее повернутый к лунному свету профиль и под пуховым платком покатое плечо. Прижаться бы щекой к плечу и навсегда успокоиться!
'Разве нельзя жить с Катей, как брат, влюбленный и нежный? Но захочет ли она такой любви? Она уже чувствует, что - женщина. Конечно, она должна испытать это. Пусть узнает счастье, острое, мгновенное. Забыться с нею на день, на неделю! И уехать навсегда. И на всю жизнь останется сладкая грусть, что держал в руках драгоценное сокровище, счастье и сам отказался от него. Это посильнее всего. Это перетянет. Сладко грустить до слез! Как хорошо! Вчера ведь так и кинулась, протянула руки. Зацеловать бы - надо, ах, боже мой, боже мой... Рассказал ей пошлейшую гадость... Зачем? Она не поймет... Не примет!'
Алексей Петрович провел по лицу ладонью, встал от рояля, лег навзничь на теплый от солнца диван и закинул руки за голову. В дверь в это время осторожно постучался лакей - доложил, что кушать подано.
- Убирайся, - сказал Алексей Петрович. Но мысли уже прервались, и, досадуя, он сошел вниз, в зал с колоннами, где был накрыт стол, мельком взглянул на лакея, - он стоял почтительно, с каменным лицом, - поморщился (еще бродил у него тошнотворный вчерашний хмель) и, заложив руки за спину, остановился у холодноватой колонны. За стеклянной дверью, за верхушками елей садилось огромное солнце. Печально и ласково ворковал дикий голубь. Листья осины принимались шелестеть, вертясь на стеблях, и затихали. Все было здесь древнее, вековечное, все повторялось снова.
'Я изменюсь, - думал Алексей Петрович. - Я полюблю ее на всю жизнь. Я люблю ее до слез. Милая, милая, милая... Катя смирит меня. Господи, дай мне быть верным, как все. Отними у меня беспокойство, сделай так, чтобы не было яду в моих мыслях. Пусть я всю жизнь просижу около нее. Забуду, забуду все... Только любить... Ведь есть же у меня святое... Вот? Саша - пусть та отвечает. Сашу можно замучить, бросить! Она кроткая: сгорит и еще благословит, помирая'.
Алексей Петрович сунул руку за жилет, точно удерживая сердце, - до того билось оно все сильнее, пока не защемило. Он крепче прислонился к колонне. На лбу проступил пот. Алексей Петрович подумал: 'Надо бы брому', шагнул к широкому креслу и опустился в него, обессиленный припадком чересчур замотанного сердца.
А в это время в доме захлопали двери, затопали тяжелые шаги. Лакей с испуганным лицом подбежал к дверям, дубовые половинки их распахнулись под ударом, и в зал ввалился Волков, за ним Ртищевы и Цурюпа.
- Подай мне его! - закричал Волков, поводя выпученными глазами. Обеденный стол он пихнул ногой так, что зазвенела посуда. - Он еще обедать смеет! - Потом шагнул к балконной двери и, увидев между колонн князя, который, ухватись за кресло, глядел снизу вверх, проговорил, выпячивая челюсть: - За такие, брат, дела в морду бьют!
- Да, бьют! - заорали Ртищевы за его спиной. Цурюпа же, стоя у двери, повторял:
- Господа, господа, все-таки осторожнее.
Князь побледнел до зелени в лице. Он подумал, что Катя все рассказала отцу. Теперь его - битого - оскорбят еще. Так же свистнет блестящий хлыст. Опять нужно будет лечь, кусать подушку...
Но Волков под взглядом князя вдруг притих, словно стало ему совестно. Такой взгляд бывает у перешибленной собаки, когда подойдет к ней работник с веревкой, чтобы покончить поскорей - удушить, - защита ее в одних глазах. У иного и рука не поднимется накинуть петлю, - отвернется он, отойдет, кинет издали камешком.
Так и Волков попятился и проговорил, опуская бровь:
- Ну что уставился? Так, брат, не годится 'поступать, хоть ты и хорошего рода. Я все-таки - отец. Ты пьянствуй, а девицу марать не смей!
При этих словах он опять запыхтел и закричал, наступая:
- Нет, побью, сил моих нет!
- Что я сделал? - тихо спросил Алексей Петрович, начиная вздрагивать незаметно от острой радости, - самое страшное миновало.
- Как что? С Сашкой безобразничаешь, а потом при всех хвастаешь, что ночью ко мне едешь. Я тебя и в глаза не видел. На весь уезд меня опозорил.
Алексей Петрович быстро поднялся, не сдержав легкого смеха. Схватил удивленного Волкова за руки.
- Идем, дорогой, милый, - увлек Александра Вадимыча на балкон и, прильнув к его плечу, пахнущему потом и лошадью, проговорил: - Я люблю Катю, выдайте ее за меня. Милый, я изменился... Теперь все перегорело...
Он задохнулся. У Волкова голова затряслась от волнения:
- Так, так, понимаю. Ты вот как обернул? Это совсем дело другое. Я и сам хотел... Только ты, братец, как-то сразу. Экий ты, братец, торопыга. Он потер лоб и окончил упавшим голосом: - Я по саду пройдусь, в кусты. Дело важное, не бойся, - только отойду немножко...
И Волков, тяжело ступая, спустился с балкона. Князь вернулся в зал и, крепко сжав сухие кулаки, сказал сквозь зубы Ртищевым и Цурюпе:
- Пошли вон!
Волков не любил медлить и раздумывать, если чего-нибудь ему очень захотелось. Поэтому, посидев в кустах, он вернулся и объявил князю, что этим же вечером нужно все покончить. Сам пошел на конюшню, где долго ругал конюхов, хозяйским глазом уличив их в нерадении. Походя заглянул во все стойла и в каретники и, уже идя обратно, крикнул князю, стоящему, на крыльце:
- Ну, батенька, ты меня прости, а ты фефела - так запустить конюшни! Вот, слава богу, уж я у тебя порядки наведу.
Князь же только смеялся мелким смешком. Смешок этот нельзя было удержать, он боялся его и чувствовал, что не ждать добра. Поэтому, когда Волков, выбрав лучшую коляску, велел запрячь в нее вороную тройку и повез Алексея Петровича к себе, князь держался во время дороги так странно, что, когда они про--ехали полпути, Волков сказал, покосясь на спутника:
- Что ты такой неудобный стал? Перестань, говорю, вертеться, Катерина тебе не откажет.
Но в Волкове, куда они приехали на закате, ждала их неожиданная неприятность, которая, ускорив событие, отозвалась тяжело не только на князе и