— А ну замирь хлыстину, — обратился Шаров к Каменюке.
— Та тут и так видно — шисть метрив, — сказал Каменюка.
— Пиши акт, — приказал Шаров. — Пиши в двух экземплярах. Пиши акт о хищении.
— Константин Захарович! — взмолился Иван Давыдович. — Вы шо?
— А ничего, як вы, так и я. — И Шаров к нам повернулся: — Нет, вы подумайте! Я спрашиваю: кто жестянщик и кровельщик на селе? Все говорят: Довгополый. Кто плотник? Довгополый! Я к нему: помоги крышу починить, а вин: попэрэк болыть! А бревна государственные таскать, так попэрэк не болыть?!
— Так докумэнт е, — оправдывался Довгополый.
— Давай документ, я завтра найду и того, кто документ выдавал.
— Ну починю я вам ту крышу, — оправдывался Довгополый.
— Вот тогда и бревно получишь, — отвечает Шаров. — А вы, товарищ Каменюка, оприходуйте пока бревно!
Впервые тогда на территории Нового Света прозвучало это великое слово «оприходовать». В общем- то известное слово, но в устах Шарова имевшее особый и притом таинственный смысл. Бревно вроде бы и оприходовалось, но это вовсе не означало, что оно определяло свою государственную принадлежность. Напротив, оприходованность предполагала и некоторую творческую вольность, не обремененную всякими бухгалтерскими канонами и предрассудками. Шаровское диалектическое толкование сложной категории «оприходовать» никак не укладывалось в прямолинейном интендантском мышлении Каменюки. Поэтому он и спросил:
— А як?
— Запиши пока в свой талмуд.
Каменюка сделал отметину: «Довгополый — бревно, 6 м».
Довгополый потоптался на месте, потом потёпал к воротам. Он шел согнувшись, точно пронзенный стрелой, отравленной этим отвратительным для него словечком «оприходовать», да и непривычно было как-то глядеть на великана Довгополого, идущего в такой облегченности.
— А ну, веди нас в подвал, глянем на огирки! — обратился Шаров к Каменюке.
Сашко долго искал ключ, жменями вынимал скомканные накладные из кармана, снова запихивал их в карман, пока не нашел ключ.
— Не, так документацию содержать нельзя, — сказал Шаров.
— Та хай ей черт, — ответил Сашко. — Бумажок столько сроду у меня не было.
— А я казав йому, — вставил Каменюка, — нельзя так документацию содержать.
— Ох и зануда ты, Каменюка, — распахнулась Шарова душа.
— Така нудота, — добавил Сашко.
— Ну ладно, — сказал Шаров, держась за верх подвального входа. — Шо нэма света? А ну, гукнить Злыдня.
Явился человек в ватнике.
— Ну, шо там с твоей жесткой?
— Все подготовлено. Давайте команду.
— А проводка тут есть?
— Всэ зробыв.
Действительно, зажглась в подвале лампочка. Шаров сосчитал бочки: одиннадцать.
— А яка с перцем?
— Ось! — сказал Сашко.
— А ну, поддень чем-нибудь.
Злыдень ловко вышиб крышку бочки, откуда пахнуло свежестью засоленного перца.
— А ну, сбигай, Петро, — это Каменюке сказал Шаров.
Каменюка принес бутылку нераспечатанную. Злыдень зачерпнул алюминиевой миской из бочки и за хвостики несколько перчин сверху в мутноватый рассол кинул.
— Ось оцей берить, — сказал Злыдень Шарову. — Надо, щоб цилый вин був.
— Знаю, — сказал Шаров. — А чесночок е?
— Цыбулынка е, — ответил Сашко.
— Ну давай цыбулынку, — сказал Каменкжа.
— А ну, глянь, шо там на двори? — это Шаров Злыдню сказал.
Злыдень направился к выходу, откуда дневной свет, нарезанный тонкими полосками, входил в подвал, рассеиваясь золотыми пылинками в подвальной тишине.
— Нэма никого, — доложил Злыдень.
— А мэни так и ресторана не надо, — рассказывал Шаров, готовя вторую перчину, — вот так люблю где-нибудь в подвале, в конюшне выпить, шоб сыростью пахло, тут душа отдыхае… десь, в подвале, была особая прохлада. Теплая, летняя, будто всю тень от домов, от деревьев сюда снесли, тень, прогретую солнцем, ласковую тень, куда можно войти, укрыться от невыносимого солнцепека, на холодный камень сесть, шершавость цементную ладонью ощутить, к сырой бочке прикоснуться, и лица людей здесь расправлялись: на мгновение исчезали тревоги земные, друг о друге каждый заботился, равенством дышали движения людей. Шаров Злыдню остатки своей горилки вылил:
— Допый, мени бильш нельзя!
Волков с Каменкжой коркой хлеба поделился.
— Та ни, закусовайте, — просил Каменюка, — я с утра не йим.
Сашко зачерпнул в стакан рассолу, и мутная жидкость пошла по кругу: каждый попробовал из стакана, достоинства рассола отметил.
— А як шо, цей рассол з лопухами замишать, — сказал Сашко, — так така закуска получиться…
Все улыбнулись, кроме Шарова. Он резко встал, глаза его вдруг забегали.
— Пошли, хлопцы, — сказал он. — Совещание.
Через минуту Шаров сидел за столом и писал, кому и куда надо ехать, чтобы закончить приготовления к открытию школы-интерната.
Когда собрались все в кабинете, Шаров встал.
— Так больше нельзя! — сказал он. — Вы что, товарищ Каменюка! По подвалам прячетесь! В прохладе отсиживаетесь, когда надо все силы бросить на работу! Где провода? Где шифер? Почему транспорта нет? А от вас, товарищ Волков, я хотел бы большей требовательности, нельзя распускать людей, как вы считаете?
Молниеносные перемены, которые происходили с Шаровым, воспринимались как должное. Еще когда там, в подвале, сидели, за тишиной чувствовались ожидаемые раскаты грома. И теперь все было по справедливости. Каждый получал сполна, и каждый после разноса стремительно мчался, скрывая в себе остатки хмельности, сам совершал разнос над теми, кто ниже его по рангу стоял. Каменюка — на девчат, на Петровну с Ивановной кричал; Волков собирал педагогов, давал указания, кому какие последние приготовления сделать; Злыдень на Майку с Васькой чертыхался. И Шаров не сидел сложа руки, он звонил по телефону, требовал, настаивал, обещал, вызывал людей к себе, давал новые задания — и жизнь кипела на окраине Нового Света, булькала лопающимися шарами, как вода в чайнике. А Шаров еще жару поддавал, чтобы вода через верх паром и брызгами шипящими выходила, и крышка от чайника дергалась в беспокойстве. И в этой суете то и дело раздавался голос Шарова в сторону случайно зашедшего человека: «А ну, гукнить Волкова» или: «Гукнить Попова».
И мы входили в кабинет. А Шаров лаялся по телефону:
— Я буду меры принимать. У меня распоряжение есть! Вы не имеете права задерживать! Я уже две недели жду вагоны с лесом!
И хлоп трубкой по телефону. И зрачки забегали острые, и губы про себя ругательства складывают, и в нашу сторону, но в адрес тех, кто на проводе был:
— Бездельники чертовы! Хапуги! Нет, я это так не оставлю! Заходите, — это нам, со всей ласковостью. — Что у вас?
— Не знаем, вы нас вызывали? — робко говорили мы.
— Забыл, зачем вас вызывал. Ах да! Воспитателей разместили?
— Разместили всех, кроме Рябовых, Лапчинской и Светловой.