22
А дальше, как заметил Тимофеич, пошел сплошной синтез. Все складывалось, приумножалось, пронизывалось, взаимопереходилось, развивалось, диалектизировалось, самоизменялось, накладывалось, сливалось, переиначивалось. Все одновременно умирало и возрождалось, и никому не было дела до того, что одно умирало навсегда, а другое, уже давно умершее, воскресало, соединялось с сегодняшним и даже с будущим. Прежние догмы становились творческими методами, ограничения превращались в необозримые горизонты, застой — в открытость, железобетонность — в сплошной прорыв и озарение. Говорят, такие метаморфозы уже бывали в мире. Чего стоит одно только Возрождение! Собственно, что тогда, в средние века, возрождалось? Античность? Но на кой черт? Кому понадобилось то, что так яростно отрицалось христианством, ранним, средним и даже поздним? Почему все вдруг заиграло новыми красками: ожили Агамемноны, Антигоны, Аяксы, Гераклы, Сизифы, Прометеи, Сократы, Платоны и Аристотели? Кому понадобилась эта тьма Героев и Богов, когда был уже один великий Страдалец, на все века проливший за всех свою кровь и таким образом определивший философию Свободы и Любви? Почему вдруг после стольких веков гонений снова пронизали человечество мудрые мысли Эпикура и Сенеки, Геродота и Тацита, Демосфена и Цицерона? Почему прокатился по всему миру язвительный смех Аристофана и Плавта, Дионисия и Ювенала? Нет ответа на эти 'почему'!
Да и кому нужны эти ответы! Просто это все было. Были самые разные синтезы, когда многое смешивалось и повторялось, опровергалось и снова обновлялось.
То же происходило и с простыми смертными. Только тайна превращений простых смертных никого не интересовала. Ну кто такая какая-нибудь Любаша, Катрин, Шурочка или Друзилла? Никто. Ноль. А в сложном мирозданческом потоке они проигрывали те же расклады, что и их великие современницы или современники. И каждая из них несла на себе печать многоликости. Я эту многоликость или, точнее, многослойность, сразу определил в Люкшазилле. Когда она повернулась в профиль — это была вылитая Любаша с фигурой Шурочки, только свитер у нее был, как у Катрин, напоминающий кольчугу. Она так и звала свой свитер — кольчугой. А манерой поведения она напомнила мне Друзиллу, то есть Зилу, потому что у Люки, таково ее было сокращенное имя, была удивительно нежная розовая кожа и плечи — настоящий коринфский мрамор. Странно, но именно Люка да бедный Скабен обратили на меня внимание и как-то скрасили последние дни моей жизни. Они благодаря моей случайной встрече с Феликсом Скабеном вошли в мою душу на последнем отрезке моего нелепого ожидания конца. Почему именно они? Опять загадка!
А может быть, не загадка, а ответ…
23
Мои дни сочтены, хотя точно еще числа не объявили. Я живу в подвале, и обо мне иногда пишут, как о человеке, который добровольно отказался от привилегий. Увы, я не отказывался и охотно хотел бы снова бывать в Приемном Зале, который отдали Акционерному Обществу Палачей, а не созерцать зеленовато- серые пятна на стенах и ждать, когда очередная капля стукнется о таз, который я подставил под течь в потолке.
Наступило совсем другое время. Обо мне почти забыли, и уже никого не трогала моя эксдермация. Люди стали поговаривать о том, что это несуразная чушь и что кто-то, может быть и я, на этом здорово наживется.
Я голодал, как и все, потому что на карточки и на талоны можно было купить только турецкий чай и брошюры шовинистического общества «Постамент». Изредка меня подкармливали Люка и Скабен. Они делали это незаметно, и я ценил их деликатность.
Газет я почти не читал и даже не хотел знать, чем закончилась свара Прахова и Хобота. Говорят, что они оба победили и оба проиграли. Оказывается, бывает и такое.
О Прахове даже Ксавий писал так:
— Увы, нам не повезло с нашим лидером, хотя не так давно, незадолго до Референдума, всем нам и всему миру казалось, что Прахов не просто на Коне, но на Белом Коне, на котором он торжественно въедет во Вселенский Дом Сотрудничества и Рынка. Но наш великий лидер оказался не таким. У него не хватило качеств, необходимых для управления Белым Конем. Он запутался в сбруе и в неразрешимых проблемах. И это обнаружилось уже в ходе Референдума, который показал, что Прахову чужды интересы как всей империи, так и отдельной личности. Он не нашел в себе смелости разрубить мечом эти наболевшие проблемы. Он стал шарахаться не влево и вправо, а только вправо, разбросав, а точнее разогнав, лучших представителей своей команды, в частности многоуважаемых Барбаева и Кабулова. Он не стал нашим Наполеоном, Александром Македонским и даже Иосифом Сталиным. Президент предпочел отсидеться в последнем окопе, отстаивая империю, опутанную, как говорили наши предки, проржавевшей проволокой вонючего ГУЛАГа.
О Хоботе изгнанный им Горбунов вещал примерно в таком же духе:
— Хобот пошел по старому авторитарному пути. Он разогнал своих лучших помощников, окружил себя ворами и подхалимами, он променял свою харизму на псевдоавторитет, увлекся 'войной законов' и, что самое страшное, окончательно спился. Количество алкоголя, потребляемое Хоботом, превышает восемь цистерн в сутки, а пьет теперь Хобот только лучшие виски, лучшие бренди, и лучшие коньяки. Пребывая во хмелю, он стремится решать самые важные вопросы, потому что после протрезвления он не в состоянии ни мыслить, ни даже разговаривать. Полагаю, что его дни сочтены…
Меня не радовали ни успехи, ни поражения моих «друзей» и недругов. Я устал ждать, потому что ничего хорошего на горизонте не маячило. Иногда по вечерам, вспоминая бедного Топазика и Анну, я плакал, и мне было горько сознавать, что я ничего для них не сделал. И вот тогда я проклинал себя и желал себе смерти. Иногда в такие горестные минуты меня заставали Скабен или Люка. Я успокаивался в общении с ними. Потихонечку входил в их судьбы, в их заботы, в их мелкие и крупные конфликты, и это как-то скрашивало мое томительное ожидание. А Люка действительно была прекрасна…
24
Что может быть замечательнее юной женщины, в чьем профиле, во всей фигуре, не исключая и лица, разумеется, просматривается несколько тысячелетий! Я понимаю, почему Скабен, увидев ее, сразу поймался, и уже не мог больше заниматься своими повседневными делами. Он сильно вздрогнул, когда увидел Люку, и сразу понял, что дальше ему нет ходу. Он пал к ее ногам, и это падение было настолько искренним, что уставшая Люка — а ее усталость сильно к тому времени поизносилась, поистосковалась, и настолько, что у нее уже не было уверенности воскреснуть (чего греха таить — все эти Агамемноны, Ксерксы, Домицианы и Гераклы были отменными мужиками и больше всего на свете ценили божественное в женщине — им живую искренность подавай, а не какие-нибудь суррогаты, им чтобы каждый изгиб дышал страстью), и вот когда Скабен пал к ногам Люки, юная женщина тоже сильно вздрогнула и имела неосторожность совершенно импульсивно коснуться уха Скабена. И какая же чудная музыка вошла в душу тоже уставшего и отягощенного службой мерлея! Он щекой стал тереться о колено Люки, благодарный тому, что Люка не гонит его. А Люка и сама не могла понять, что с нею происходит. Ей приятно было: он своей бородой нежно щекотал ее ногу, и эта приятность, должно быть, все и решила. Вместо того, чтобы подняться и уйти (это сначала была ее первая мысль), она легонько опустилась на пол, и борода Скабена нежно коснулась выреза на ее груди, отчего усталость Люки, нажитая долгими страданиями, мгновенно улетучилась и родилась та знакомая и прекрасная дрожь, которую все прежние ее возлюбленные ценили больше всего. Она сама прильнула к Скабену. Скабен что-то хотел сказать, но Люка знала, что бы ни сказал мужчина, это все равно будет меньше, чем то, как он обдаст ее горячим теплом, как будет крепнуть его рука