46
Все ложь!
47
— Мне удалось к вам пробраться, — это отец Иероним переступил мой порог.
Втайне я обрадовался. Однако сказал:
— У меня нет сил даже слушать вас. Все ложь! Одна моя смерть правда…
— Успокойтесь. Я принес вам Благую Весть. Сегодня ночью я услышал повеление прийти к вам. Вы приуготовлены к великой участи. Ваша душа призвана увидеть истинную красоту, чтобы рассказать о ней людям. Для этого ваша душа должна стать еще прекраснее, а каждый человек, глядя на вас, восжелает увидеть Исключительное и Божественное. А для этого начнет с того, что сам сделается Прекрасным и Божественным. Вы оказались в Промысле Божием. Великие Святые потому и были Боговидцами, что их души были действительным инструментом Богопознания и Богоприближения. И, кроме них, такими инструментами являлись миллионы других чистых сердец, искренне любящих истину. Вы сию минуту лишены воли. Ваши силы иссякли. Между тем важнейшим условием постижения Бога является воля к Вере, жажда Истины, благоговение перед ней и басстрашие перед лицом как практических, так и теоретических трудностей. Ваше внутреннее усилие должно быть направлено на то, чтобы сбросить отягчающие цепи и ослепляющие повязки, но велик будет и результат усилия.
— Если вы обо мне, то напрасно. Я не герой и моя воля не способна подвигнуть меня на героический шаг.
— Я долгое время наблюдал за вами, читал ваши рукописи. Я понял то, как ваш разум утомительно кружил где-то возле Истины, но не способен был ее постичь, ибо путь к ней — это путь через тонкий мост, висящий над бездной. Человек мыслящий, говорил кто-то из великих, понимает, что на этом берегу у него ничего нет, но ведь вступить на мост и пройти по нему — нужна невероятная затрата сил. А вдруг эта затрата ни к чему? Не лучше ли быть в предсмертных корчах тут же у моста? Или идти по мосту, быть может, идти всю жизнь, всю жизнь ожидая другого края? Что лучше: вечно умирать в виду, быть может обетованной страны, замерзать в ледяном холоде абсолютного Ничто или истощать усилия, последние, быть может, ради химеры, ради миража, который будет удаляться по мере того, как путник делает усилия приблизиться?
— Я еще раз вам хочу сказать: я останусь на этом берегу. Отчаяние подкосило мои силы.
— И вот тогда жаждущий истины сказал: 'Господи, если Ты существуешь, помоги бедной душе, Сам приведи меня к Себе! Хочу ли я, или не хочу, спаси меня! Силою привлеки меня'. И хочу напомнить, что Царство Божие силою берется, а не бессильем. Так говорил Христос и так говорил Махатма Ганди.
— Отец Иероним, мне нравится все, что вы говорите, но моя душа так устроена, что я никогда и ни во что не верил. Чисто логически я приемлю формулу, что человек с Богом обретает полноту бытия и что повиновение Богу есть свобода, но моя душа сопротивляется разуму, ибо не желает быть еще и еще раз обманутой. Я никогда не видел большой разницы между учениями Древнего Египта, Индии, Китая, между учениями Христа, Мухамеда, Будды. Я никогда не понимал, почему надо одних Богов отвергать во имя других Богов. Разумом я верю, что есть Единый Бог, есть его Пророки и Учителя, а душа мучается от неверия, от сомнений. Если бы я верил, я бы с радостью, наверное, пошел бы на любую казнь…
Потом отец Иероним долго говорил о душе человеческой, о том, что человек не обречен на изолированное существование на островках индивидуального сознания, что между этими островками есть мосты: это понятия, учения, символы, догматы. Он говорил о том, что человек может и не знать, что Бог близок его душе, что не существует пропасти между Ним и нами. Его незримое присутствие во всем мироздании, в наших душах, в лесах и долах, в утренней заре и в сумерках, в распускающемся цветке и в таинственной жизни неба и земли. И он читал стихи:
Безмерный, сокровенный, непостижимый мир Абсолюта, мир души человеческой не исчезает бесследно. Абсолют вечен, как вечна душа.
Я слушал, а сам думал о себе, о том, каким несчастным и отвратительным я рос всю жизнь, как стремился ко лжи, как лгал, как предавал лучшее, что было во мне.
— Отец Иероним, мне нет пощады, а потому и избранником не могу быть. Всю жизнь я винил других. Винил потому, что ненавидел всех, кроме себя. Природа дала мне многое: силы, красоту, разум,ґ способность творить. И еще одно чудо было подарено мне: быть любимым. Да, это великое чудо. И великое испытание. Я его не выдержал. Мне была дарована великая любовь двух женщин: моей мамы и моей возлюбленной юной Анжелы. Обе женщины, думаю, по моей вине умерли в один год, в один месяц и в один день. Я уехал с Анжелой к морю (мама сказала: 'Поезжай, сыночек, что же ты из-за меня будешь торчать в городе в такую жару', а я знал, что нельзя оставлять ее одну, сердце чуяло, беда случится, а я все-таки поцеловал маму и лживо промямлил: 'Я скоро вернусь', а сам уже тогда знал, что не застану ее в живых, когда вернусь, так оно и случилось). Я получил телеграмму, когда уже садился в прогулочный катер, хозяйский мальчишка прибежал и вручил мне телеграмму, я знал, что в телеграмме беда, но спрятал ее в карман и ничего не сказал Анжеле, а она сказала: 'Ты бледен', а я ответил: 'Что-то мне нездоровится'. И мы поехали, и прогулка была не прогулкой, а казнью, и Анжела почувствовала беду, потребовала, чтобы мы вернулись. В тот же день я вылетел к маме, сказав Анжеле, что скоро вернусь, а сам знал, что не застану Анжелу в живых, а все равно поцеловал ее в щеку и быстро убежал к самолету. Какая же она была прекрасная: тоненькая, в белом платье, тяжелые русые волосы ветер разметал, а я все глядел на нее из окна самолета, и все время знал, что вижу ее в последний раз. Я даже не сделал попытки отогнать горькие мысли. Так оно и произошло. Трое неизвестных ворвались в ее комнату, надругались и убили. Я приехал на следующий день после маминых похорон. Я не хотел встречаться ни с мертвой Анжелой, ни с родителями и родственниками Анжелы. И это была еще одна, впрочем, привычная для меня мерзость.
Я — дитя паразитарной системы. Я — истинный паразитарий. Даже в чем-то талантливый паразитарий. Талантливо присваивающий себе все паразитарные сущности. У меня были друзья и враги. Я был намного хуже моих врагов и намного отвратительнее моих друзей. Во мне всегда клокотала неприязнь ко всем, с кем сталкивала меня жизнь. С детства я впитал в себя не просто ненависть, а ее сгустки. Ненависть, соединенная со страхом, — это и есть мое нутро, прикрытое разными аксессуарами: искусством, болтовней о культуре, этическими догмами. Я не случайно употребляю это гнусное словечко «аксессуары». Я занимался украшательством, подмигиванием, подкрашиванием, передергиванием, облаиванием, уродованием, я делал все, чтобы не стало моего лица. Мне и история, и религия, и культура понадобились лишь для того, чтобы обаксессуарить самого себя, чтобы иссурогатить свою личину, напялить ее на себя, изменив до неузнаваемости мое истинное лицо, сотканное из страха и ненависти.
Иногда меня утешало то, что я лучше Прахова, или Шубкина, или Хобота, или Горбунова, или каких- нибудь исторических дьяволов, типа Иосифа Флавия, Домициана, Нерона, Троцкого, Ленина или Мао Цзедуна. А потом, углубляясь в самого себя, я начинал уличать себя в том, что я намного хуже всех тех извергов человеческих, какими населялась наша планета. Вчитываясь и всматриваясь в Иосифа Флавия, или Нерона, или в Троцкого, или в Мобуту, я начинал понимать, что при определенных обстоятельствах вел бы себя таким же образом, и от этого мне становилось особенно страшно.