она передается по тайным каналам от человека к человеку. Из рода в род. Из племени в племя. Из зла в зло. А там, за пределами таинственных передач, гремит музыка, к добру призывает тонкая скрипка, ласкает будущий Пытающий любимую или насилует ее, пастью преградив своей выход ее воплей, распинает, чтобы и человек и земля, и небо, и воздух были наполнены родами зла, клокочущим звериным хрипом удовлетворенно? плоти, чтобы по мирозданию рассеялся зловещи? воздух насилия, чтобы в души он вселялся, этот воздух, чтобы росли и росли новые поколения Пытающих.

— Ложь! Ложь! — кричу я. — Ничего не нужно! Не нужно все это. Погибнет все это! И опричнина не нужна. И стрелецкие казни не нужны!

А старики молчат. Они — тени. Из них вышиблено всё. Печенки отбиты, селезенки отбиты, девять метров кишки заменено эрзацами — все из воска, все безжизненно, все покоем обернуто. Я вспоминаю протопопа. Из ямы в яму. Из каторги в каторгу, А от своего не отступился. Не отошел от своей святости. Свою чистую веру не предал. И слышатся мне душераздирающие крики Макиавелли: «Все предам! От всего откажусь, только душу мне оставьте! От пыток освободите». И крики Саванарольг: «Лгал я. Всегда лгал я. Заверяю вас, лгал я!»

А старики молчат. Тихие. Полусонные. Вопросы вбирают в себя. Глаза, как у затравленных щенят, слезой иной раз наливаются, а иной раз просто стекленеют, а иной раз и оправдывают все; «Так было надо!» А потом будто команда была дана: заговорили. Письмо официальное зачитали. Комбриг в этом письме клятвенно заверял, божился и кричал о верности своей Пытающим. А Пытающий, Главный Пытающий, тонко и сатирически улыбался, поглаживая свои усы, с проседью усы, мудрые усы, революция в белых перчатках не делается, кто кого, вот так, милостивые вы мои, и жирные пальцы листают Макиавелли, всегда должен быть под рукой подходящий случай, чтобы тело Рамиры, ближайшего твоего Пытающего, тело, разрубленное пополам, можно было выбросить толпе: «Он во всем виноват! Да здравствует Государь! Самый справедливый Государь!» И толпа ликует! И новый Рамиро продолжает дело своего предшественника. Рамиро номер два. Продолжает, чтобы попасть под случай, чтобы оказаться разрезанным пополам на площади Чезены, чтобы толпа зевак ликовала, чтобы в домах наступило некоторое послабление, чтобы звенели бокалы, чтобы за столом сидели старики, вышедшие из подземелий. Вышедшие с разорванными спинами, с выбитыми зубами, с перебитыми ключицами, с отбитыми печёнками: «Все отдам, только душу оставьте!» Чтобы третий Рамиро пришел, чтобы его тело ублажалось нежнейшими женскими пальцами, массировалось и томилось, и судорогой счастливой подергивалось, и изнутри ублажалось-перепелками, поданными в чугунных горшочках, и фрикасе, поданными в гончарных горшочках, и обилием зелени, и душистым сыром, и многообразием напитков — Камю, Мартель, джин, хванчкара, кинзмараули, и хрусталь — услада для глаза, для чутких губ — хрусталь — рюмки продолговатые, узорчатые, конусообразные, и рюмки низкие, совсем без ножек, и рюмки круглые, на тонких ножках, и плошки, говорят, из царских, чистое золото, инкрустированные камнями — сапфир чистейшей огранки: и хризолит бразильский, и серебро чеканное, гладкое, черненое, сетчатое, витое, мозаичное — ах, этот мерцающий свет таинственного металла, — и третий Рамиро, великий Рамиро, да здравствует Рамиро, и третий Рамиро в окружении родни и милых деток, вечный Рамиро вдруг разрезается на две части, и обе половины напоказ отвратительной грязной толпе. Что же вечного есть в этом мире, создатель?! Вечен был Борджиа. Тот, кто умертвил десять Рамиро. Тысячу Рамиро, Десять тысяч Рамиро. Нет, и он бесславно в жаркий день оставлен был разлагаться на смертном одре- дети предали и отказались, все сто тысяч последующих потенциальных Рамиро предали его, войска предали, карлики-шуты, и только зловоние разлагающейся плоти было в нем, курилось это зловоние, и его отвратительный запах въедался в историю, чтобы навсегда остаться в ней.

Заговорили. Нет-нет, меня не пытали. Не пытали. Так, продержали по колено в воде, а не пытали, и еще по рукам два раза пресс-папье чугунным стукнул один, сволочь, конечно, но пытать не пытали, а мало ли. какая сволочь есть сволочь, она везде и всюду, да и что сделаешь, если этой тупой сволочи команда дана: вести дознание и получить признание, дома ждут, жена ждет, детки ждут, а этот, скот, не признается, дай-ка на крайность пойду, прессом его, папьем (имеется в ввиду «пресс-папье». прим. админ. сайта) по фалангам, ага, сразу признался, пальцами не можешь писать, пиши, вражеская твоя душа, зубами, вот так, теперь иди спать, Архипов! Отвести в камеру, идти не может, вишь, членовредительством занимается, вдверях пальцы защемил, кто, Колдубаев, тебе пальцы защемил? Так, молодец, что признаешься, Колдубаев, скидка тебе будет за это, дать хлебную надбавку Колдубаеву, вызвать фельдшера, пусть перевяжут, смотри, Колдубаев, тебе за членовредительство суд положен, но беру на себя, Колдубаев, твои злодейства!

Нет, пыток особых не было. Работать, конечно, приходилось от зари до зари. В воде, в грязи, в болоте, отогреться негде, лекарств нету, да где они были, эти лекарства, весь народ бедствовал тогда, а мы, можно сказать, в лесу: ни пушек, ни гранат, так нам и говорили: вон какие хари у вас, а народ русский вместе со всем народом многонациональной страны кровь проливает, ни дня ни ночи покоя нет, великая война идет за справедливое устройство мира, а вы, разбойничьи вражеские души, отъедаетесь здесь, подумаешь, горлышко заболело, вон по сводкам батальон Комарова весь погиб, один политрук остался, и тот изрешеченный пулями весь. А в тылу дети сутками у станков за краюху хлеба, впроголодь, вместе с матерями, и бабками, и сестрами, все стали на вахту, а вы, вражеские души, еще смеете?!! Нет-нет, не смеем, так положено, так вышло, так получилось, и нам бы, если доверили, испытать той вольной смерти на вольном ветру, на земле вольной, чтобы секунду ощутить запах свободы, запах тьмы чтобы исчез, чтобы, если удастся выжить, своих повидать близких, самых близких, женское тепло, какое оно? Какая она, женская нежность? Женская сладость? Какие они, прикосновения дочки-девочки и прикосновения сына мальчика, макушка головки крепенькая, уткнулся, бедный, так и не мог поднять головки, а меньшой так и не проснулся, где они, писать нельзя, думать о них можно, надеяться на встречу тоже можно… Нет-нет, пыток не было. И в яме никого не держали. Не было ямы. Конечно, и уюта не было. Барак бараком. А сначала и бараков не было. Вывезли прямо в лес. Все сами от колючей проволоки до жилья, до последнего столбика — все своими руками. Трудиться, конечно, пришлось. Что было, то было. А пыток не было. Конечно, попадались лагерные служаки, садисты, жестокие, так те отсебятиной занимались, собак иной раз натравят, но и то, если причина будет, кто в сторонку отошел, а кто, сколько ему ни говори, идет не как положено, говорит, забывается, врет, свой нрав показывает, вот и получает свое… Но это так, частный случай. А пытать не пытали, чего уж там говорить!

Рассказывают старики. И я слушаю. И Толя слушает, мы с ним вместе ходили к Матвееву, и Рубинский слушает, мы с ним вместе к Устинову ходили. И Кашкадамов слушает, и Гера слушает, с ними вместе я не ходил, но они тоже интересуются, о чем рассказывают эти амнистированные.

— А как же вы хотели! — орет Гера, доказывая необходимость происходившего. — Войну выиграли. Новое общество построили! Как же вы хотели, чтобы это само по себе все возникло?

Молчит Толя. Молчит Рубинский. Молчит Кащкадамов.

— Ну, не так же в конце концов? — Я произношу робко эти слова, что-то во мне побаивается и Гериного прямого взгляда, и его крепких рук, и его- волевого нажима.

— А я вам признаюсь, допрашивал. Видел двух бендеровцев. Две семьи эти сволочи сожгли в доме. Шестеро детей. Что, по-вашему, я с ними должен церемониться?

— Но не все же детей сжигали? — это снова я спрашиваю.

А пойди разберись, кто больше сжигал, а кто меньше.

Я шел домой и думал об отце, который никого не сжигал, никого не трогал, который своими руками хлеб добывал и которого взяли, упекли, будто для расследования взяли, и вины, действительно, никакой г не нашли за ним, а все равно не отпустили. Где он, в каких болотах погиб, когда погиб? Я спрашиваю себя об этом, а все равно в моей груди нет боли, все за то, чтобы я его забыл навсегда, и мама внушала мне это, и мои богатые родственники внушали мне это: так случилось, хороший был человек, но что поделаешь, история, такова судьба, и я не ропщу, и в моей душе образовалась зияющая дыра, выход в некую адову щель, без отца так без отца, не было! так не было, не понимаю я, что эта щель как раз губит многое во мне, оттуда, из этой щели, врываются в меня глухие холодные сквозняки, разлагают живое мое тело, и входят через эту щель разлагающие микробы, и сеют в моем духовном тепле злобность, ненависть, и сколько бы я ни старался залечить душевные раны, а всё равно мое духовное уродство будет выступать наружу, потому что источник суетной агонии во мне бережно хранится.

Вы читаете Печора
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату