когда у тебя закончится репетиция, и хотела тебе сказать, очень просто сказать: «Ради бога, извини-. те меня, я так не думаю, вы, должно быть, хороший человек, а я дрянная женщина…» Но пришла Нина и увела меня. А что делалось со мною, когда мы собирались на вечеринку! Нина меня весь день терроризировала и распределяла роли. Мне она и Геру и Толю отдавала. — Алина вдруг — расхохоталась. — А здорово я умею дурачить?!
Я пожал плечами:
— Может быть, и здорово…
Я пристально всматривался в её одухотворенное лицо и понимал, что сейчас она меня ну никак не дурачит. И вдруг одна догадка пронзила мой мозг, я еще пристальнеё всмотрелся в её зрачки — теперь они напоминали хризолит чистейшей огранки: светились и переливались, как и положено переливаться драгоценному камню в такой волшебно-изумительной оправе, — и мне пришла в голову мысль^о том, что Алина непременно должна иметь прямое отношение ко всем происшедшим событиям, ибо я это уже давно установил: все в этом мире повязано, все в этом мире закольцовано, и каждое — звено цепи, будучи, абсолютно целым и завершенным, все же нанизано на другие кольца, отчего цепь получается — а значит, и общая связь между судьбами.
— Я тебе сейчас одну вещь скажу, такую, что ты обалдеёшь совсем…
— Ты считаешь, что я еще не обалдел?
— Нет-нет, это совсем другое…
— Ну скажи…
— А знаешь, что я по матери Морозова? Не поверишь ведь?
И Алина набросилась на меня вдруг с такими радостными воплями, с такими быстрыми, и смеющимися, и расплескивающимися, и ослепительно щедрыми поцелуями, что я, весь в один миг съежился, и так радостно стало у меня на душе, что я едва не расплакался от счастья.
Нутром я чуял, что наши отношения обречены, что все закончено и в этом ослепительном приступе её счастья есть горечь, есть какая-то надтреснутая прощальность.
Хотелось верить в то, что её щедрая душа, все её несметные богатства души принадлежат мне или, по крайней мере, должны принадлежать.
— Я еще тебе одну штуку могу сказать, и такую, что твое сердце не выдержит. Я насторожился.
— Нет. Это потом. В другой раз. Нет, я сейчас скажу. Я решила. Сейчас решила. Мы уедем отсюда. Завтра же. Я знаю, тебе уже сделали предложение. Я поеду с тобой. Ты талантлив. Ты многого сможешь добиться. Я тебе помогу. Что же «ты молчишь? Не согласен?
— Оставить все. Бросить детей.
— Каких детей?! Этих гаденышей?! Значит, ты не любишь меня! Не любишь!! — Она закрыла лицо руками. — А я-то думала. Господи, дура!
Я не знал, как мне быть, попытался погладить её плечо.
— Не прикасайся ко мне! Не смей! Я потихоньку встал. Оделся и стал ждать в надежде, что меня остановят.
— Уходи! — сказала она обреченно.
Я вновь попытался приблизиться к ней, попытался сказать о том, что мне нельзя уезжать из Печоры сейчас, что здесь в моей жизни решается нечто очень и очень важное. Она перебила меня гневно:
— Не желаю слушать! Противно! Уходи! Вон!
Я потом только, много лет спустя, понял, что это была истерика. Я ушел, и хотя состояние было у меня преотвратным, а все равно в душе, где-то в самой глубине, плескалась крошечная уверенность в том, что я вырвался из плена, что предательство по отношению к моей единственной и настоящей любви позади.
17
Некто четвёртый — это мой страх. Он сидит во мне. Он правит мной. Подсказывает. Корректирует. Вымогает. Удерживает. Бросает в дрожь. Усиливает кровообращение. Вгоняет в жар. В холод. Создает ощущение беспомощности. Оцепенения. Полного разлада с другими моими
Страх, который поселился во мне в связи с моими непонятными историями (допросы, доносы, обвинения несусветные), был не только длительным, он был еще и неуловимым. Он был как бы потусторонним явлением. Крохотный этот некто четвертый перетащил в меня все свои пожитки, точно говоря мне: «А знаешь, я надолго к тебе. Вот здесь, за извилинами левого полушария, я поставлю раскладушку, а рядом стол и приемничек. Напротив вколочу вешалку. Ты не гляди, что у меня столько барахла: надо каждый раз в новое рядиться. Жизнь-то у меня тайная. И всюду бывать надо, и все знать надо. Поэтому у меня столько барахла и столько сундуков. Вот те два обитых железом еще из прошлой эры перешли ко мне. Там хранится инструмент».
Инструмент был забавным. Набор пилочек в форме лекал. Можно перепиливать любые нервные окончания на любой глубине. А вот эта система молоточков с такими гибкими проваливающимися головками, нужна для образования очагов серого размягчения. С помощью молоточков можно вызвать различные проявления тромбозов, кратковременные дезориентировки, головокружение, потемнение в глазах, головные острые и тупые боли. Есть еще целый набор цедилок, леёчек; дудочек, шприцев — эти штуки помогают увеличить или уменьшить вязкость крови или свертываемость. А вот этот набор инструментов — кисточки грязного цвета — вызывает тошноты, рвоты, отрыжки и боли в животе. Это только часть физических проявлений страха. Некто четвертый, в зависимости от поведения клиента, регулирует дозировку физиологических вмешательств. Если клиент не лезет на рожон, а мирно и тихо переносит невзгоды, то степень физиологического вмешательства значительно снижается. А единственно эффективная форма избавления от физиологических вмешательств — полное смирение.
Смирение, утверждает некто четвертый, это истинная свобода человека. По видимости, это последняя граница падения. И именно поэтому смирение есть избавление от всех тревог. Это полное расслабление. Та нирвана, которой пытаются йоги достичь искусственными мерами саморегуляции. Смирение — это вид борьбы, основанный на глубоко природном начале. Когда человек или насекомое — бац, и лапки кверху, противник уходит. А тем временем человечек или насекомое с поднятыми ногами набирают силу, нормализуют кровообращение, дыхание.
Смирение, подчеркивает некто четвертый, последняя граница падения. Первая и последняя ступень борьбы. Не тот побеждает, кто, в напряжении преодолевая страх, кидается на врага с открытыми или с закрытыми глазами, а тот, кто впадает в смирение, которое ближе всего к настоящей и подлинно светлой любви к человеку. В смирении, лежа на спине и задрав лапки кверху, можно все обдумать, не торопясь все взвесить, выбрать альтернативные или безальтернативные решения и потом уже. СМИРЕННО кинуться в бой, в полном покое выйти на неравный бой — и кто знает, кто окажется побежденным: тот, кто ногой наступит на грудь противника, нли тот, кто через пламя костра уйдет в небо?
Это состояние необходимости длительного смирения я ощутил как-то в один миг, когда взял да и сказал маме:
— Я на работу не пойду. Все у меня развалилось внутри.
Мама забеспокоилась. Грелочку. Термометр. Чай. Сухарики. Мигом все в комнате преобразилось. На стульчике, Что был рядом, еще теплилась белизна белого халатика — врач приходил, температура тридцать семь и две.
Я лежу в обнимку, вместе с моим некто четвертым, грею его, миленького, и нам сладко и тепло. Он приблизил свою раскладушечку. Перебрался ко мне на грудь, зашептал лихорадочно: