чувствуешь, что ты всего боишься? Да отключи ты свою голову. Дай ей передохнуть». А голова не отключается. Она у меня привинчена наглухо. И соединена со всеми клетками, души, тела, сердца.
Как, каким образом Алина почувствовала мой страх? Я всегда прячу страх. А он не прячется. Мне только кажется, что мой страх спрятан, а он всегда и везде со мной. Даже тогда, когда я бесстрашен. И мой страх — это такое бесстрашное чудовище, потому- он и сильнеё меня, потому он и бесстрашен.
— Я некто четвертый! — вы меня так изволили окрестить. Ну, что ж, сударь, приступим к операции. Вот мой инструмент. Спокойно. Сейчас начнем. Приготовились к потемнению в глазах. Так, еще немножко. Не дышать. А теперь привстаньте. — И некто четвертый влепил мне пощечину. Копия той, какая однажды сажена была в мою физиономию фрицем. Маленьким толстеньким фрицем. Его так и звали — Фриц — из арбайтгруппы. У него была мясистая крепкая рука. И он влепил мне, маленькому, пощечину, и я влетел в навозную кучу. И убежал. И он смеялся вслед. И теперь некто четвертый влепил мне ту же пощечину. За что?
— Это за то, что ты растлеваешь себя, блудный сын.
— Я не растлеваю себя. Я хочу немножко радости. Я, может быть, люблю Алину.
Некто четвёртый еще влепил пощечину, теперь в другую щеку.
— За что?
— За ложь. Ты не любишь. Ты не имеёшь права любить. Ты — приспособление для страха. Страхоноситель. А страхоноситель не способен любить. Ты никогда не сможешь преодолеть меня. Ты мой узник. Раб. А рабы не могут любить. Они могут случаться. Они — животные; Ты и есть животное! Гнусное животное, наделенное умом и вкусом.
— Мама. Укрой меня… Посиди со мной.
— У тебя жар?
— Кажется.
Мама снова ушла.
— Ну что ж, продолжим, — это снова некто четвертый. — Зачем ты ввязался в эти идиотские истории? Если бы я и пожелал спасти тебя, из этого ничего бы не получилось.
— Я хотел как лучше.
— Опять ложь. — И снова удар в глаз.
— Больно! Ты что, с ума спятил, так колотить…
— Вот тебе еще один пирожок! — И удар в зубы. — А теперь давай разберемся, почему тебя несет не туда. Начнем с Новикова. Что он тебе сделал, что его так ненавидишь?
— Он попирает права человеческие. Злоупотребляет властью.
— Тебя
— Ну и что? Я не могу быть спокойным, когда других обижают.
— Лжешь. Если бы тебе грозила смерть, ты бы не полез в драку.
— Я потому и полез, что никому не угрожает смерть.
— Что заставило тебя выступить против несправедливости?
— Во мне сидит огонь. Он сам загорается. Это как наркотик. Так прекрасно ощущать себя смелым. Это сладко.
— Значит, из чистого эгоизма, а не ради истины?
— Если каждый будет поступать по совести и защищать справедливость, тогда наступит мир Истины.
— Мир Истины никогда не наступит, потому что всегда первыми будут вылезать те, кому очень хочется сладкого. Итак, ты с Новиковым не прав.
— Прав. Если никто не будет выступать против неправды, тогда прекратится жизнь. Я живу до тех пор, пока могу называть себя человеком. Потом, я обязан давать детям образец поведения.
— Дети, в тысячу раз умнеё тебя. Они отлично понимают, насколько ты глуп. Их привлекает твоя смазливая мордочка, то, что называется одухотворенностью, и, наконец, твоя физическая сила. Ты обманываешь детей. Ты не имеёшь права звать их к нравственному максимализму. Вся твоя ниточка воспитания тянется к бессмертию. Все твои герои сгорают либо в срубах, либо в паровозных топках, либо в застенках крематория. Заметь, общепринятая историческая революционность уже никого не трогает; она спокойна, такую революционность ты не несешь детям. Ты выкапываешь то, что способно поразить, зажечь.
И у классиков ты отбираешь и даешь детям то, что им не под силу. Они должны окрепнуть. И пичкать их Достоевским и Толстым не следовало бы. Права Длина. С детства она вкусила сладость раздвоенности. Понимаешь, раздвоенности как принципа. Все можно расщеплять. Все. А значит, до бесконечности можно уничтожать. Ломать. Значит, все дозволено. Дети, чтобы выжить и остаться цельными, должны останавливаться. Что-то разъединили раз, а затем тут же остановились: дальше нельзя. Дальше грех. Нельзя познавать все. Нельзя лезть за пределы. А у Достоевского каждый стремится дойти до последней грязи в себе и таким образом достичь гармонии. Если это девочка, то она должна пасть. Чьи-то волосатые грязные руки должны её распять, и перегарное дыхание должно войти в её чистую грудь, и потом еще она должна быть вмята в самую дикую, в новую грязь, чтобы там, в грязи, захлебнуться, и едва-едва выжить, и потом ощутить свежесть воздуха, чистоту росы, тепло солнечного света. Что сделалось с Алиной? У неё нет тормозов? Нет. Потому что она столь же прекрасна, сколь и растленна. Вспомни: она же сделала тебе предложение. Но ты испугался. И ты боишься её, потому что знаешь: её ничто не остановит, если в ней шевельнется грязное чувство, она уйдет к другому немедленно. И Гера ей нужен был, потому что ей постоянно нужна грязь, чтобы там, в грязи, ощутить в себе острую необходимость очищения, острую потребность гармонии — вот философия Достоевского…
— Неправда. Достоевский гармоничен. Он — продолжение Пушкина.
— Он понимал все совершенство Пушкина. И понимал, что ему никогда не приблизиться к нему. Потому что Пушкин — это весна, а он, Достоевский, — дьявольская дождливая осень. Осклизлые половицы. Желтая лихорадка, холодная изморось. Известкой пахнет. И на панели распластана Алина. Вот твой Достоевский. Тебя любят. Тебе хотят добра. Та же Мария Леонтьевна. Она только и твердит: «Жалко парня. Талантлив. Как ему помочь?».
— Не нужна мне её лживая помощь. Она и хочет мне помочь, чтобы укрепить несправедливую власть Новикова.
— А чью же власть она должна укреплять? А как ты ведешь себя с капитаном? Тебе. повезло, что такой человек расположился к тебе. А ты его избегаешь. Ты его обмануть хочешь? Кинься в ноги ему. Благодари его.
— Прочь! Не могу больше!
Я встаю, потому что прибавилось силы. Я иду и роюсь в книгах. Мне срочно нужно прочесть о том, как Иван Карамазов беседовал с чертом. Мой некто четвертый — это тот же черт. Он никогда не станет моим вторым «я».
Входит мама…
— Почему ты встал? Тут же стенка совсем холодная.
— Ерунда! Теперь все это ерунда! — говорю я, нахожу наконец нужные страницы и начинаю читать.
18
В самый критический момент моего спора с Новиковым подошла Алина.
Я ждал. Алина должна была меня поддержать. Она этого не сделала. Она все сделала наоборот, точно была с Новиковым заодно. Она сказала:
— Владимир Петрович склонен к преувеличениям.
— Но от этого не должна страдать истина, — сделал вывод директор. — Меня настораживало и раньше, когда мне докладывали, что у вас не все в порядке с идеологией. Я старался не верить этому. Не может быть, чтобы у нашего учителя была другая идеология. Откуда ей взяться? А тут я сам убедился.