И неистовая волна протеста вздымала меня на последние высоты нажитой мною нравственности, и я говорил себе: «Нет!»
Я спорил с самим собой. Спорил с детьми, с мамой, педагогами. Я просыпался ночью от этих споров, засыпал и (сроду раньше такого не было) снова просыпался оттого, что мои видения продолжались во сне и заканчивались новыми страхами и новыми побеами.
А между тем шла весна. Была новая пора в Печоре. Вовсю шла реабилитация, и мои сцены с возвращением Аввакума из Сибири были тоже, восприняты Бреттерами и Рубинским как некий намек на происходящие события.
Неожиданно вызвали к Новикову.
— У меня жалоба на вас, — сказал директор так сочувствующе, что я невольно про себя, поблагодарил его за участие. — Наш Дребеньков написал.
Я молчал.
— Я в затруднении, — пояснил Новиков. — Он пишет о том, что вы избили его. К заявлению приложен акт экспертизы.
— Не может быть, — сказал я, протягивая руку. , Новиков показал мне бумагу о снятых побоях. В конце листочка значилась подпись Толи Розднянского. Новиков сочувствующе стал рассуждать:
— Я, конечно, могу посодействовать, но как пойдешь против факта? Уголовное дело. Избиение.
— Я его не избивал.
— Свидетели есть. Кстати, среди свидетелей и ваш приятель — Леня Шустиков, муж Софьи Павловны, учительницы вечерней школы.
— Не может быть, — снова сказал я.
— Вот, пожалуйста.
И я снова протянул руку за бумагой.
— Но Дребеньков полез ко мне первым. Я защищался сам и защищал ребенка.
— Это уже дело судебного разбирательства. Как там решат, я не знаю.
— Судебного?
— Я не стал бы вас беспокоить. Дело серьезное. Подумайте, в чем и как я бы смог вам помочь.
— Я не знаю, — тихо прошептал я. Мне было так больно и так беспомощно, точно обе мои ступни придавило вагонеткой.
— Конечно, мы могли бы от партийной и профсоюзной организаций ходатайствовать, но вы так всех восстановили против себя.
Я только много лет спустя понял, что Новиков играл со мной. И эта игра, куда там Борджиа и Макиавелли, — высший класс игра! — подлинное чувство и подлинное переживание. А тогда я смотрел в его искренние, блестящие, отполированные голубые глаза и понимал каким-то особым чутьем, чего он от меня хочет. И не мог сделать того, чего он от меня ждал. Не мог я завопить, запросить, чтобы он меня защитил. Не мог сказать: «Помогите, Алексей Федорович. Всегда буду вам признателен. Спасите меня».
Что-то в моем разуме заклинилось. Речь отнялась. Язык будто распух. В горле пересохло. Я встал и вышел из кабинета. Очнулся я, когда кто-то меня толкнул в плечо. Я сидел на вокзале, и был второй час ночи. Когда я пришел на вокзал, когда я оделся, как я вышел от Новикова — как я ни силился, — этого припомнить никак не мог. Зато появилось нечто иное: перед глазами плыли картины, и взор, и дух мои, и разум мой точно стремились уследить, освоить, запомнить то, что с такой стремительностью, проносилось передо мной.
21
Слышу учительские голоса. «Вот до чего докатились, в школе нелегальщина появилась», — это Чаркин швырнул на стол завуча классный рукописный журнал «Печорская звезда». «Объясните, что это значит? — строго проскрипела тогда Марья. — Кто утверждал?» «Два года назад утвердили на педсовете, — отвечал я. — Да вы поинтересуйтесь содержанием. Мы связались с писателем Сердюковым, он нам ответил, что будет рекомендовать, в частности, рассказ Светы Шафрановой к изданию. Так и написал: «Это бесценная краеведческая, патриотическая работа…»
Помню, как тогда я доказывал, что благодаря детскому сочинительству в несколько развырастает грамотность, ну а главное — совершенно меняется духовная атмосфера класса… А им было все равно, что я говорил. Дома я по нескольку раз перечитывал рассказ Светланы. Конечно же я улавливал в нем мои слова, мои интонации, но в ее рассказе я вдруг увидел новую Светлану.
Вот ее рассказ «Возок» с гоголевским эпиграфом: «И какой же русский не любит быстрой езды».
«Едва тянется по декабрьскому бездорожью к устью северной реки Мезень возочек. Везут русского человека Аввакума Петрова с семьей в дальние края. Плачет, пряча слезы, жена Настасья Марковна. Видит Аввакум прошлые свои беды. В Тобольск сослали, но и там Никонову ересь проклинал Аввакум. И оттуда доносы пошли на протопопа. И велено из Тобольска на Лену везти. И поручено было мучить в пути русского человека Аввакума другому русскому человеку — Афанасию Пашкову, который войско в шестьсот солдат возглавлял. Негласный приказ из Москвы был получен Пашковым. Знал Пашков, что, правдолюбцем слывет протопоп. «Вышибем эту благодать из протопопа, — решает Пашков. — Незаметно вышибем. И придраться нельзя будет». Тишина на Шаманском пороге зловещая. Похаживает Пашков, поглядывая на двух замученных старух — одной шестьдесят стукнуло, а другой за семьдесят.
— Что, красавицы, приуныли? — спрашивает у старух Пашков.
Прячут в черные платки, свои лица старушки: в монастырь плетутся старухи, какое уж тут веселье.
Так и отвечают Пашкову:
— Какое уж тут веселье, батюшко!
— Ах вы, красавицы мои, ах милые, да у вас грудушки еще крепенькие. Винца хватим, бабоньки, провеселимся всю ночь, про горюшко позабудем. — Обхватил обеих сразу старушек Пашков, стал их ворочать, да, приговаривать: — Да вы в теле, бабоньки, самый раз жениться вам. Свадьбу здесь на Шаманском пороге и сыграем, а ну, Ванька, зови Елисея и Петра — женихами будут, ядрена вошь!
Перепугались насмерть старушки. А Пашков на глазах у протопопа шпагой размахивает, усы свои. подкручивает, — из чарки угощает казаков, на свадьбу сзывает: широка душа у русского человека — пей, гуляй, братцы! Свадьба так свадьба — один раз живем, мать его за ногу! Тащи бревна, сбивай столы, рыбы наловить, и пирогов напечь, свадьба так свадьба, как у людей чтобы было — не мусульмане мы, христианский обычай токмо признаем, мать его за ногу, сучье вымя!
Заголосили в оба голоса старушки:
— Прости нас, батюшко! Избавь от греха. Дай Нам вольную уйти и постричься в монахини.
— Гуляй, ребята! Две свадьбы разом! — орет Пашков.
В третий раз порывается Аввакум остановить Пашкова, да останавливает его женушка Марковна:
— Оставь его. Убьет он тебя, окаянный.
Не стерпел Аввакум. Вырвался из рук Марковны, ринулся на воеводу:
— Не подобает таковых замуж выдавать.
— Ты-то откуда знаешь, еретик?
— Богу не угодно глумиться над идущими в монастырь — грех великий. Погибель на всех придет, коли не прекратишь богохульство.
Зароптали солдатики, зашумела земля на Шаманском пороге, ветер поднялся, тучки солнышко закрыли, расхохотался воевода:
— Ах вы мои махонькие, ах вы мои монашенки, да я ли вас в обиду отдам, да скорее пусть руки мои отсохнут, а ну, бабоньки, что есть мочи в горы, и ты, протопоп, сердобольная душа, с ними, а ну бегом, еретичья твоя душа, пусть в дощанике твоё семейство едет, а ты горами да лесами с бабоньками, сучье