мысль, иногда целый ряд мыслей. Судя по ним, — пишет Ключевский, — можно подивиться обилию преобразовательных идей, накопившихся в возбужденных умах того мятежного века. Эти идеи развивались наскоро, без взаимной связи, без общего плана, но, сопоставляя их, видим, что они складываются в довольно стройную преобразовательную программу, в которой вопросы внешней политики сцеплялись с вопросами военными, финансовыми, экономическими, социальными, образовательными. Вот важнейшие части этой программы: I) мир и даже союз с Польшей; 2) борьба со Швецией за восточный балтийский берег, с Турцией и Крымом за Южную Россию; 3) завершение переустройства войска в регулярную армию; 4) замена старой сложной системы прямых налогов двумя податями, подушной и поземельной; 5) развитие внешней торговли и внутренней обрабатывающей промышленности; 6) введение городского самоуправления с целью подъема производительности и благосостояния торгово-промышленного класса; 7) освобождение крепостных крестьян с землей; 8) заведение школ не только общеобразовательных с церковным характером, но и технических, приспособленных к нуждам государства, — и все это по иноземным образцам и даже с помощью иноземных руководителей. Легко заметить, что совокупность этих преобразовательных задач есть не что иное, как преобразовательная программа Петра, эта программа была вся готова еще до начала деятельности преобразователя. В том и состоит отличие московских государственных людей XVII века: они не только создали атмосферу, в которой вырос преобразователь, но и начертали программу его деятельности, в некоторых отношениях шедшую даже дальше того, что он сделал» (В. О. Ключевский).
Именно этот век назван бунташным: растет крамола, всюду недовольства, мятежные слухи, казни, бунты, пытки, доносы. Интересная мысль у историка Татищева: «Царь Алексей Михайлович как военными, так и гражданскими делами, а наипаче правосудием, милостию и добрым економическим учреждением прославился, а оной не токмо сам от беспорядочных и непостоянны поступков престола и живота лишился, но всего государства разорению тяжкому дал причину» (В. Н. Татищев).
…А перед глазами картины.
— Ваши дети так увлечены историей! И находите вы время копаться в старине? — это меня Иван Варфоломеевич встретил у входа.
Чует мое ухо, что неспроста он со мною говорит, что, наверное, какой-то замысел чёрный уже созрел в его голове, а все равно мне приятно его доброе слово. И я взахлеб начинаю рассказывать о том, над какими редкостными источниками сейчас работают ребята.
— Я вас хотел бы предупредить, — доверительно сообщает мне Иван, дотрагиваясь до моего плеча своей крепкой рукой. — Вы посоветуйте ребятам, чтобы они воздержались от посещения некоторых домов.
— Например?
— Ну есть тут дома, где живет нежелательная интеллигенция, в прошлом…
— Уже нету прошлого! Нету! — взревел я. — Оно в прошлом, ваше прошлое!
— Напрасно вы горячитесь! Для кого в прошлом, а для кого оно только начинается, и еще неизвестно, что с чем может поменяться местами. История повторяется.
— В виде фарса, — отрезал я. — Впрочем, вам этого не понять.
Я почти побежал, намеренно отрываясь от него. Но он догнал меня. И я видел в морозном воздухе, как плавали его суженные зеленые жесткие глазки, Они то и дело впивались о меня, а изо рта вылетали слова:
— Я вам еще одну вещь скажу, а уж вы как хотите. Некоторые родители возмущены вашими экспериментами. Перегружаете ребят ненужными делами. Жалобу на вас написали.
— Вранье! Не могло этого быть. Я постоянно провожу собрания родительского актива и хорошо осведомлён о родительских настроениях…
Морозный день был чист и прекрасен. Снег хрустел под моими ногами и под ногами Ивана Варфоломеевича совсем одинаково.
— Мне хотелось бы вас предупредить, — ласково обращается ко мне Валерия Петровна, кутаясь правым плечом своим в дорогой своей щубе. — Опять кто-то пустил слушок, что вы с детьми занимаетесь богостроительством и богоискательством. Это опасный слушок. Его трудно опровергнуть.
Мне бы улыбнуться, пожать плечами или отмахнуться рукой: «А, все это ерунда!» — а я полез в доказательства.
— Не горячитесь. Куда вы денетесь, если ваши дети читали Мережковского, который тоже про Аввакума и Савонаролу написал?
— Ну и что?
— Ах, вот как! А вы знаете, что Мережковский за рубежом вел идеологическую диверсию против нашего государства?
— Разве Мережковский изъят?
— Думаю, что да.
— А я думаю, что нет.
— Все равно он — белогвардейская сволочь. И он, и его жена, и его собутыльники — Северянин, Ахматова, Мандельштамп…
— Без «п», — сказал я, невольно улыбнувшись.
— Без какого «п»?
— Просто Мандельштам.
— Это без разницы. Раньше за Мережковского могли пятьдесят восьмую дать. Во всяком случае, я не позволю, чтобы у нас в школе…
— А я позволю! Позволю! — заорал я на нее неожиданно. — А вам не позволю так говорить о русской культуре! — И тут я допустил непоправимое. Из моих уст вылетело ругательство. Не матерное, но крепкое. Ругательное слово. Я думал, она завизжит, упадет в обморок, побежит в партийную организацию. А она улыбнулась по-доброму и сказала:
— Слава богу, хоть один раз от вас живое слово услышала. — И добавила: — Шизик несчастный!
— Я прочел сценарий про Савонаролу и фра Доменико, очень любопытно. Глубоко и по- настоящему. — Это Рубинский мне сказал. — А ваш рукописный журнал — это просто шедевр.
Я молчал. Мне не хотелось ему отвечать. Вообще говорить с ним не хотелось. С чего бы это он лебезить стал? Может быть, потому, что очередная комиссия особо отметила мои уроки, или письмо Сердюкова подействовало.
— Благодарю вас, — ответил я холодно, не желая налаживать с ним отношения.
— По-моему, не все так просто. Я хотел бы вам…
— Посоветовать, — перебил я его. — Не суйтесь не в свои дела, сударь. Прощу вас, Я человек не клановый, сугубо коллективный.
— О вас только и говорят везде, — это Алина мне сказала. — Зазнались?
— Да.
— Фра Доменико — это красиво звучит, — проговорила Алина и улыбнулась.
Она ушла, а я думал, что бы могла означать эта ее загадочная фраза.
В остракизме есть свои плюсы. Долгое противостояние неожиданно может обернуться прозрением. И тогда наступает бесстрашие. Ликующее бесстрашие. Такое бесстрашие, должно быть, пришло к Аввакуму. Потому и написал он столь щедро и искренне свое знаменитое «Житие».
Моё бесстрашие будто приоткрыло клапаны для выхода моих просветленных сил. Наступил покой. Ощущение слабости и правоты придало мне уверенность. Мне казалось: я готов к любым новым испытаниям.
Я ощущал и то, как мою силу и мою правоту чувствовали другие. Только с одним я не мог примириться: за что? Я ничего не выдумываю нового. Я ввожу в жизнь то, что забыто, утеряно, то, за что были войны и бунты, революции и кровопролития. Я воскрешаю то, что написано в книгах основоположников: знать культуру народа, овладеть всей суммой знаний, которые выработало человечество, соединить это знание с производительным трудом, искусством, физическим развитием — это же аксиомы государственной идеологии. В чем же дело? Почему такое нежелание признать узаконенный — идеал? Почему такая боязнь идеалов? Почему меня непременно надо тащить на плаху, когда кругом такая весна, такая реабилитация людей, ценностей, имен, истории?