твое вымя…
А потом рыкнул на Аввакума воевода, да сбил с ног, да ударил по щеке, да чеканом по спине, да велел семьдесят два удара по спине кнутом. За что? А так: намек был из Москвы. Вроде бы и не было приказа, а только намек был: мучить. Мучь, а вдруг околеет. Плачут солдатики. Клянут в душе воеводу, а все равно глядят, как лупят невинного человека.
— Бьешь-то за что? Ведаешь хоть сам? — спрашивает протопоп.
— Ах ты еретичья душа! — грохочет Пашков. — А ну по бокам его, сукиного сына. Да по ребрам, да под дых, душа из него вон.
Упал замертво Аввакум. Жена в обмороке, дети плачут. Казаки ропщут, а Пашков командует:
— Заковать еретика. Бросить на дощаник.
Лежит на дощанике без сознания Аввакум, Дождь льет, снег падает на голое тело. «Господи, за, что же ты меня так наказываешь? — шепчет Аввакум. — Я же за бедных вдов заступился». Так я приехали в Братский острог. Вытерпел муки. Бросили в острог мученика. Что собачка в соломке лежит Аввакум. Не кормят и не поят его. Мыши, вши и блохи на той соломке прямо стаями. Страшнее холода и голода эта гадость. А Пашков хохочет:
— Скажи: «Прости меня!» — в избу теплую и чистую переведу.
Молчит протопоп, лучше смерть, чем прощения просить.
…Перекатывается возок с горки на горку. Тишина и покой. Ледяное оцепенение. Синий ветер обласкивает сугробы. Потрескивают ели и старые сосны. Чудная морозная чистота разлита повсюду, точно1 ангелы охраняют этот прекрасный божественный мир. Этот покой охраняют.
…Везут протопопа Аввакума, теперь уже из Мезени, в последнюю ссылку, уже небось и яма приготовлена, куда он будет спущен, где суждено ему коротать свой век с друзьями до самого сожжения в срубе.
И снова видится жизнь прежняя протопопу. И я, ее вижу. Вижу и мучаюсь в размышлениях. Из ссылки, от Пашкова, от всех бед возвратился Аввакум в Москву. Алексей Михайлович принял его, слова милостивые ему говорил: «Здорово-здорово, Аввакум, свидеться снова нам довелось, так, должно быть, бог велел. Живи, протопоп, не будешь обижен мною!» И обласкан был в Москве протопоп. Первым делом отправился он по приглашению в дом боярыни Морозовой Феодосьи Прокопьевны. Уж как стал к хоромам ее боярским подходить, так сердце забилось с такой силой, что едва на ногах удержался. А как завидел толпу у ворот ее дома да услышал про себя голоса в толпе: «Аввакум идет! Самим царем обласкан», — так приосанился, собрался с волей своей, двуперстно благословение свое бедному люду шлет, касается рукой своей одежды и тела больных и немощных, молитвы читает Аввакум, радость в лице его сияет.
На крыльце три лика родных увидел он, три фигуры знакомых увидел, впрямь троица: по краям княгиня Евдокия Прокопьевна Урусова, родная сестра Феодосьи Морозовой, и Мария Герасимовна Данилова, двоюродная сестра боярыни. Обе сестры в синем. А посредине в розовом, празднично розовом — розовое платье, розовая шаль, — Феодосья Прокопьевна, три красавицы улыбались идущему навстречу протопопу.
Лёгким наклонением головы ответствовали сестры на тройной поклон Аввакума.
— Сестры мои, духовные дочери мои, шестикрылые серафимы вы мои, воинство небесных сил мое, — сказал Аввакум. — Как увидел вас, так мысль в голову пробилась: трисоставное божество вижу, Евдокия, Феодосья и Мария, чудный состав, впрямь по образу святой троицы.
Горячие слезы полились по щекам Аввакума, все в глазах затуманилось, святое, долгожданное, настоящее, богом данное ему видение святой троицы, и аромат их платьев, и белизна их теплых рук, коснувшихся его щеки, сколько и как же горячо думалось Аввакуму там, в ссылке, в кромешном аду, когда с двух сторон кнутами, по спине да по бокам, да злые усмешки палачей, да холод, собачий, да голодовки, как же думалось хорошо о добрых и святых именах, о прекрасной Феодосье Морозовой, о ее сестрах, как хорошо думалось, что муки все он терпит и за то, чтобы им, сестрам, было спокойно на душе, думалось и о том, что они знают о его муках, знают и молятся о нем, иначе и не выдержал бы пыток и мучений бедный их Аввакумушко.
— Что это у вас, батюшко, с ручкой? — вдруг помрачнела боярыня Морозова, увидев черные рубцы поверх запястья.
Рассмеялся Аввакум:
— А это дьяволы окаянные упражнялись. Велел воевода Пашков меня на цепь посадить на дощанике. Буря поднялась, сшибает меня, вертит в разные стороны, а за эту руку-то прикован цепью, боль нестерпимая, думаю: а вдруг ручка-то моя не выдержит, переломится, да и кожа порвется, ан нет, крепко, должно быть, сбит Аввакумушко, сын Петров, коль выдержала его косточка, да вот шрамушки остались в память об иродах да об мученическом моем во славу господа моего Иисуса Христа.
Как сказал Аввакум эти слова, так птички с карниза слетели и сели ему на плечи, и всех это чудо поразило, потому что сели-то на плечо Аввакуму обычные птички, серенькие воробышки сели, а не какие- нибудь охотничьи соколы или голуби почтовые.
— Ишь, пигалицы, признали своего, эти два воробышка с самой Сибири за мной следуют. Сколько же счастья у меня, что свидеться довелось, где же ваши птенцы, девы вы мои, государь Ванечка где?
А боярыня глаз не сводит с рубцов Аввакума, в худое изможденное лицо протопопа всматривается, и ее глаза добрым и радостным светом наполняются.
— А угадайте-ка, сестрицы, о чем государь со мной беседовал? — спрашивает уже в хоромах Аввакум.
— Да откуда же нам знать? — говорит, смеясь, Евдокия.
— А вы прикиньте-ка, ну, Мария?
— А не приказал ли тебе царь в открытую пойти на Никона? — рассмеялась Феодосья.
Что то злое блеснуло в ее глазах.
Перепугано поглядели на неё сестры:
— Полно, не надо так, верить надо в добрые намерения царя-батюшки!
— Нет у него добрых намерений! — резко повернувшись к сестре, сказала Морозова. — Боится он всего. И кары господней, и кары людской, и боярства боится, и Никона боится, и Аввакума боится, и эта боязнь и держит его клещами, не спит по ночам, кричит во всю мочь, страхи его одолевают, вот и заигрывает он со всеми, хитрый, как лиса, наш царь. Не верь окаянному, Аввакум!
— Окружил, говорят, себя блинниками басурманами да новичками, с верой православной играет, Христа предает, — это Мария пояснила.
Понял протопоп, о чем сестры. пекутся. Понял Аввакум, чего более всего боятся сестры. Понял Аввакум и мучительную боль, и пристальный взгляд Феодосьи: «Кто же ты теперь, наш духовный отец? Кем же ты будешь после всех твоих мучений? После треклятого твоего дощаника, на котором как последний пес был целью привязан? Как же ты теперь жить будешь? Хватит ли у тебя сил вновь начать борьбу за праведность и чистоту?!»
Все эти слова прочитал в глазах Морозовой. Она даже отстранилась на мгновение от духовного отца своего. Гордая, неприступная, к нему подошла, укрылась розовой шалью — всегда протопоп терялся, когда видел ее божественную красоту, какой-то чудный свет шел от нее, и знал Аввакум, что ни от кого в мире такой свет не исходит. И знал протопоп, что нет в мире другого человеческого существа, которое бы в духовной силе и вере превосходило его, Аввакума. В первый раз как повстречался протопоп с боярыней да как увидел книги языческие Платона да Аристотеля да еще бог весть какие, так в гнев пришел: нельзя эти книги в доме держать, грешно боярыне праведное с грешным смешивать. Ответствовала ему тогда боярыня:
— Угодно было богу о праведнике Сократе миру поведать. Не отступился от веры Сократ. Смерть предпочел, а не стал с окаянными заодно. Мудрости и силе мы должны учиться у всех, кто богу угоден был на этой земле.
Смирился протопоп, хоть и сказал ей:
— Ох, боярыня, не верю я этим книжкам. И не женское это дело — старопечатные книги в голову брать.
— Женское, — резко тогда ответила боярыня с такой твердостью, что Аввакум понял: не переубедить Феодосию. И пояснила боярыня: