Санитар снял с него и рубаху и кальсоны. Отдавал только после отбоя. Днем он лежал голым под одеялом.
Ночью меня разбудил шум. Из юрты слышались то ли смех, то ли плач, ругань и возня.
– Он еще смеется, шакал!… Спать не дает, говноед, долбанный в рот… танцы строит… А ну, заткнись, падло!… раз-раз… Не дрыгай, сука!
Иванка били его соседи по нарам. А он лежал навзничь, хрипло, клохчуще смеялся и судорожно подергивал ногами и руками.
Кто-то сказал:
– Да он припадочный… Он опять на помойку бегал… Сказал санитару, что оправиться идет и смылся… а потом пришел, жует какую-то падаль вонючую…
– Когда это было? Давно?
– Да, может, полчаса или час.
Отравление хлоркой! Я пытался вспомнить, что нужно делать. В кабине на полке стоял справочник для медсестер… Промывать желудок и кишечник… поить горячим молоком… сода, марганцовка…
Я разбудил Гошу, ночной санитар метался в панике, то пытался держать дергающегося Иванка, то яростно материл его и всех проснувшихся, которые ругали и жлоба-санитара, и шакаленка, давали советы, требовали, чтобы его убрали подыхать в другое место.
Мы перетащили его на отдельный топчан, дергающиеся руки и ноги были деревянно тверды. Я сделал укол атропина, камфоры – судороги стали слабее. Гоша грел воду, готовил растворы соды и марганцовки и сифонную клизму. Иванко уже не «смеялся», а стонал и скрежетал зубами. Мы с трудом разжали челюсти, влили ему соды, потом марганцовки. Он захлебывался – я испугался: зальем в легкие. Его вырвало зловонной черной кашицей с комьями, внятно ощущался смрад хлорки… Я сифонил его теплой марганцовкой, потом содой, вымывало черные зловонные хлопья. От ватки с нашатырем, притиснутой к носу, он едва поморщился, чихнул, но не очнулся. Однако дыхание стало ровней, стоны и судороги прекратились. Пульс был слабый, но ровный. До рассвета я еще несколько раз колол его и с помощью Гоши влил чашку теплого раствора соды. К утру послал ночного санитара в барак бесконвойных с запиской фельдшеру Алексею, чтобы вышел пораньше, встретил вольную сестру и попросил ее купить молока.
Сестра Маруся, маленькая тощенькая девушка, жила недалеко от зоны. Ей было немногим больше двадцати, но в узком остроскулом смуглом лице, в маленьких темных печальных глазах, в узелке жиденьких серовато-русых прямых волос преступали явственные черты будущей старости – такой же тихой, незлобивой, добросовестно-кропотливой. Она принесла бутылку молока, разогрела его, и мы уже втроем, разжимая редкие темные зубы, вливали белую жарко душистую струйку в рот, пованивавший тухло, почти мертвенно. Иванко давился, его опять вырвало, но все же проглотил несколько ложек.
Александр Иванович выслушал его, ощупал, подробно опросил нас.
– Умрет, конечно. Не сегодня, так завтра. Сам себя убил, кретин. Вы действовали, в общем, правильно. Промывать и сифонить больше незачем. Видимо, прошло не меньше часа после того, что он нажрался хлорки. Судороги означают, что яд проник в кровь. Можно еще некоторое время поддерживать сердце. Но это уже никому не нужно. Оставьте его в покое.
– Меня учили: пока больной жив, надо всеми средствами бороться, отстаивать жизнь…
–, Не вас одного так учили. Это само собой разумеется. Закон медицины! Врачебная этика! Но все это хорошо там… – он расслабленно махнул длинной рукой в сторону – там, в нормальном, ну относительно нормальном мире. А здесь другие законы. Совсем другие. Вам пора бы уже понять…
– Меня учили не там, а здесь. Тоже в лагере. И моими учителями были врачи-заключенные. Но они соблюдали законы врачебной этики. Хотя им это бывало труднее, чем их свободным коллегам… Решать, кого стоит лечить, а кого нет. И значит приговаривать к смерти «неполноценных»? Это ведь та самая евгеника, на которую и фашисты ссылались… Нет, этого я не понимаю, в принципе не понимаю. И никогда не пойму.
– Бывает такая принципиальность, которая становится глупостью, самоубийственно тупой глупостью… Ваше счастье, что мне вас некем сейчас заменить и что я вас все-таки жалею.
Он смотрел на меня с презрительным любопытством, косо поворачивая большую длинную голову между остро приподнятыми плечами.
– Эх, и обломают вам еще рога, хорошо, если позвонки не переломают… Ладно уж, хрен с вами. Идемте! Дам еще ампул. Ставьте эксперимент. Назовем его: воскрешение из мертвых шакала-Лазаря чудотворцем- лепилой.
Он дал мне две горсти разноцветных разнокалиберных ампул: американских, английских, трофейных немецких.
– Это вот сердечные, это антиспастические… восстанавливать дыхание. Колите каждые два часа сегодня, потом каждые три, если возобновятся судороги – чаще. Посмотрим, сколько он проживет… Может быть, этот опыт и пригодится когда-нибудь, кому-нибудь. Хотя скорее всего это бессмыслица, абсурд, искусство для искусства… Вы принципиальный псих, а ваш начальник беспринципный добряк…
Трое суток я колол Иванка днем и ночью. Он не приходил в себя. Несколько раз ему вливали молоко. Делали питательные микроклизмы. Александр Иванович сам с сестрами приготовил витаминизированный бульон. Вогнали мы в тощее мальчишечье бедро почти два литра физиологического раствора. Обкладывали его грелками. Тело стало мягче. Пульс все явственнее, полнее. Казалось, он просто спал. Гоша очень старательно помогал мне и наблюдал за нашим подшефным. Не доверяя другим санитарам – в этой роли сменялись выздоравливающие, – он по ночам сам поднимался будить меня: «Пора колоть!» Он неотступно наблюдал за ходом лечения, помогал делать уколы, ставить клизмы, добывать молоко. И он же разбудил меня в четвертую ночь, радостно ухмыляющийся:
– Ванька-шакаленок покуривает!… Один из больных, затянувшись цигаркой, услышал тихий голос: «Дай покурыть!» и растолкал Гошу.
…Иванко лежал на боку с полуоткрытыми глазами, посасывая махорочную самокрутку.
Несколько минут счастья. Настоящего счастья. Я готов был расцеловать грязную губатую мордочку. Вокруг радостные голоса: