Давини – так звали в эмирате женщин, обуянных дэвом (мужчин звали – девона), а если проще – умалишенных. И то, что я принял поначалу во взгляде Хамиджи за спокойствие и уверенность, на самом деле было покоем безразличия.
Покойный взгляд.
Серый туман в обрамлении невероятно-длинных ресниц, которым положено пронзать сердца несчастных влюбленных; впрочем, я плохо представлял себе кого-нибудь, влюбленного в давини.
– Таких, как она, в Шулме никто пальцем не тронет, – продолжил Асахиро сдавленным голосом, почему-то уставившись себе под ноги. – Коня дадут, шатер дадут, утварь всякую... а в племени жить не дадут. Отдельно кочевать прогонят. Сумеешь не пропасть – меряй степь из конца в конец, не сумеешь – в степь ляжешь.
Я еще раз оглядел Хамиджу с головы до ног. Старенький халат, латаный-перелатаный, из-под которого выглядывает нечто вроде кожаных шаровар; на голове башлык – не башлык, тюрбан – не тюрбан... нечто. Полусапожки с рваным верхом, левая подошва скоро отвалится...
Маленькие ладони девушки бессмысленно поглаживали толстую веревку, истрепанную и заменявшую пояс.
Молчит...
– Немая она, что ли? – поинтересовался я, как если бы девушка была неживым камнем, да еще стоящим не здесь, а где-то далеко.
Нет. Ни обиды, ни ответа. Словно мы все в одном мире, а она – в другом.
– Не знаю, – ответил Асахиро. – Пока что ничего не говорила...
– Тогда откуда ты знаешь, что ее зовут Хамиджа?
Как-то неприятно было стоять рядом с человеком, о котором говоришь, и чувствовать, что человек этот вроде бы и не совсем человек, и все равно ему – говоришь ты о нем, не говоришь или вовсе прочь пойдешь.
Давини.
Вместилище дэва. Я вспомнил громогласного и могучего Чандру-Дэва; и посмотрел на тихую равнодушную давини.
Мне и себе-то признаться неловко было, что побаиваюсь я ее, Хамиджу эту. Еще в детстве как напугала меня одна старуха-давини, забившись в припадке у ног Чэна-семилетки, так с тех пор страх этот и сидит во мне. И не семь лет мне вроде бы, и умом все понимаю, а хочется отойти в сторонку...
– Так мы накормим ее?
Это Асахиро. А Матушка Ци подмигивает мне и пальцем Хамидже в бок тычет. Нет, не в бок, а в бляшку нефритовую, к халату невесть как пришитую... иероглифа там два, «цветущий орешник» и «вешний дождь». Произносятся как «хами» и «джа». Написание вэйское, с наклоном, хоть и потерлось сильно...
Такие бляшки у нас в Вэе на именных поясах носят.
Вот оно в чем дело... Хамиджа, значит.
– Конечно, – сказал я. – Конечно, накормите.
Матушка Ци мигом засуетилась, беря безмолвную Хамиджу за руку, увлекая за собой, что-то ей ласково приговаривая – а Асахиро все стоял и поглядывал на меня колко и неприязненно.
– Ты чего, Ас? – спросил я. – Я же сказал – накормите...
И тут до меня дошло.
– Погоди, погоди, Ас... что-то я сегодня плохо соображаю! Если она из Вэя, Хамиджа эта, значит, она – как вы... как ты и Фариза! Попала в Шулму когда-то, убила шулмуса в кругу, была принята в племя... Или до сих пор рабыня?
Асахиро смягчился – что, правда, почти никак не проявилось, за исключением некоторого потепления во взгляде.
– Нет, Чэн, она не рабыня. Рабыню-давини изгнали бы просто так, без ничего, а у Хамиджи – лошадь, шатер, вьюка не то два, не то три... Так что, как ни крути – была принята в племя!
И он многозначительно прищелкнул пальцами – дальше, мол, сам догадывайся!
Что уж тут догадываться... Раз была принята в племя – значит, наверняка стояла в круге племенном, значит, на руках ее кровь какого-то бедняги-шулмуса – верней, не на руках, а на Блистающем, которого с ней нет. Почему? Ну, в шатер, наверное, обратно положили, на пунцовую кошму. Не давать же такого замечательного Блистающего – или как там его по-шулмусски назвали – девушке, чей рассудок оседлал голодный дэв!
– А мне она не понравилась, – ни с того ни с сего заявил с плеча Асахиро большой Но-дачи, задумчиво поблескивая. – Мы когда сюда шли, она меня пальцем трогала. Три раза.
Я-Единорог невольно улыбнулся.
– Ну и что? – спросил Единорог-Я.
– Да ничего... Пальцы у нее холодные.
...Вечер.
Я в одиночестве – впрочем, со мной Единорог и Обломок, не меньше меня вымотавшиеся за день, так что я в относительном одиночестве сижу у костра, чувствуя, как звенящий угар последней недели постепенно проходит, а Шулма остается, и Джамуха остается, и много чего остается, и надо что-то со всем этим делать, а я тут сижу...