– По ятагану – не смогут, – маг задержался с ответом, но Абу-т-Тайиб не обратил внимание на задержку.
Он бережно снимал оружие со стены. И думал, что надо будет вызвать хорошего мечника: сбить с рукояти драгоценную мишуру.
Рубинам место в оправе перстней.
– Надеюсь, во дворце отыщется какая-нибудь неприметная калитка, посредством которой мы выпустим на волю скакуна нашей затеи?
– Разумеется, мой шах. И не одна.
– Веди.
Кабир встретил их вечерней сутолокой и гомоном.
Вздохнув полной грудью, поэт с радостью окунулся в родную стихию. Ему даже на миг показалось, что он гуляет по Басре, славной пальмовыми рощами; вот сейчас они выйдут на площадь Мирбадан, где придется ввязаться в очередной диспут с каким-нибудь тайным манихейцем-еретиком – а после доводов и поношений, где острота рифм служила порой лучшим аргументом…
Абу-т-Тайиб никогда не думал, что ему так будет недоставать всего этого.
Они с Гургином заходили в лавки, приценивались к товарам, причем поэт то и дело яростно торговался из-за какой-нибудь безделицы вроде бронзовой пряжки или вышитого кисета. Гургин больше молчал, лишь время от времени бросал язвительные реплики, хмурясь и норовя уйти – чем сбивал цену ничуть не хуже, а то и лучше Абу-т-Тайиба. Такой Гургин нравился поэту куда больше, и вскоре он проникся к старцу искренней симпатией: спутник из жреца получился хоть куда! За словом в сапог не лезет!
Как подменили человека…
Абу-т-Тайиб захлебывался от любопытства: новый город, новые люди, обычаи – много ли увидишь и поймешь, проезжая по улицам со свитой? Совсем другое дело – надев личину, окунуться в водоворот жизни, захлебнуться им, впустить в себя! Поражало одно: общее вежество, будто не в толпе идешь, а на занятиях по грамматике сидишь. Никто локтем не толкнет, на ногу не наступит, не облает вслед…
Едва шах успел подумать об этом, как пропахший требухой мясник с серьгой в ухе налетел на него, чуть не сбив наземь.
– Неча под ногами путаться! – осклабился детина, дохнув перегаром, и поперся себе дальше, расталкивая прохожих.
На мгновение Абу-т-Тайибу почудилось, что грубость мясника показная. Впрочем, отчего бы ей и не быть показной?! Особенно если детина входит в число квартальных заправил, и сохранять лицо для него важней, нежели для шаха! Поэт ухмыльнулся, чем весьма изумил зевак, ожидавших драки, потер ушибленный бок и отправился дальше в сопровождении невозмутимого Гургина.
Чайхана, куда они ввалились заморить червячка, мало отличалась от своих басрийских и куфийских сестер. Чадный воздух был пропитан ароматами горелого масла, пряностей, чеснока и лука; обжигаясь, Абу-т-Тайиб глотал похлебку с мясом и хлебом, и она казалась ему вкуснее самых изысканных яств.
Даром, что ли, пророк сказал о такой похлебке: «Превосходство ее над иными кушаньями подобно превосходству моей младшей и любимой жены над прочими женщинами!»
Поэт отдыхал душой. Заговоры, интриги, тайны «небоглазых», почтительность и раболепие, сомнения без надежд и вопросы без ответов – все это осталось там, за стенами шахского дворца. Здесь же можно было вновь стать самим собой: бродягой-рифмоплетом, острословом и насмешником, забиякой, скорым на кулак и клинок, плоть от плоти этой шумной бессмысленной суеты, имя которой – жизнь.
А смысл пусть другие ищут.
Ублажив чрево, они отправились дальше: проталкиваясь сквозь многолюдье центральных улиц, ныряя в кривые переулки, где воняло скисшим молоком, а покосившиеся дувалы в любой момент грозили обрушиться на головы редких прохожих, вновь выбираясь в толчею торговых рядов, пересекая майданы и, подобно червю, вгрызаясь в самую сердцевину яблока по имени Кабир.
Абу-т-Тайиб чувствовал город, как собственное тело.
Стоило ли удивляться?.. да, наверное, стоило, но не хотелось портить вечер свободы.
И даже Гургин позволил себе усмешку, когда поэт прямо на людной улице обернулся к магу и в голос продекламировал:
Прохожие разразились восхищенными кликами, один подвыпивший рыбник даже стал зазывать Абу-т-Тайиба к себе, требуя воспеть его новую невольницу; а сам поэт отмахнулся от рыбника – и на всякий случай протер глаза.
За поворотом впереди мелькнули золотое руно и круто загнутые рога; тихое блеянье донеслось оттуда, цокнули копыта – и призрак исчез.
Стемнело. Кое-где зажглись масляные фонари, людей заметно поубавилось, зато объявились «Ночные псы» – сытые бородачи, по самый шлем преисполненные собственного достоинства.
– Спите спокойно, жители Кабира! – голосили они, вовсю тарахтя деревянными трещотками; мертвый восстал бы из гроба, окажись стражи близ кладбища.
Поэт решил не испытывать судьбу. Еще сочтут подозрительными… И спешно затащил Гургина в темный закуток между какими-то амбарами.
Стражники протопали совсем рядом. Остановились. Бросили соленое словцо в адрес женщин, проветривавших на плоских крышах одеяла и ковры. Затем «Ночные псы» разразились громовым хохотом и отправились дальше.
– Разгильдяи, – шепнул Абу-т-Тайиб прямо в мосластое хирбедово ухо. – Скажи мне на милость, где таких олухов вербуют?! А прячься тут не шах с советником, а парочка душегубов?
Советник искоса глянул на своего шаха, глаза мага странно блеснули, но в темноте Абу-т-Тайиб не обратил на это внимания.
Они выбрались из укрытия и быстро пошли прочь. Скоро впереди послышались голоса, затянули песню – и поэт, не долго думая, зашагал в ту сторону. Люди веселятся? – отлично!
Безмолвная тень мага волочилась сзади, явно не собираясь препятствовать.
Выбравшись на пустырь, Абу-т-Тайиб сразу оценил, что за компания здесь собралась. На всякий случай он покосился на Гургина: не пощадить ли старца, мало привычного к ночной гульбе? Однако старец являл собой воплощение спокойствия – что само по себе было удивительно. Ибо вокруг костра, увлеченно плевавшегося в черноту неба огненными драконьими языками, сидели личности вполне однозначные. Таких зовут ловкачами, подразумевая под ловкостью нечто совсем иное, чем принято среди людей порядочных и уважаемых.
Вот только поэт никак не считал себя порядочным и уважаемым человеком. Особенно сейчас.
Поэтому и направился прямо к костру.
– Кого там нелегкая несет на ночь глядя? – проворчали навстречу; и отчетливо зашелестела сталь, покидая ножны.
– Нелегкая носит стражников и бражников, а мы покамест своими ногами идем, – осклабился Абу-т- Тайиб прямо в чью-то рябую физиономию, подходя ближе.
– Бражников, гришь? А нешто трезвый сюда сунется? – Рябой, наверняка снискавший славу местного балагура, решил не упускать случая поддержать репутацию.
От костра и дряхлой хибары неподалеку донеслись редкие смешки: опустить простофилю всегда занятно.
– Это ты прав, рябчик! – легко согласился поэт. – Как в дерьмо пальцем! По твоей роже сразу видать – трезвый ни в жисть не сунется!