шерстяным лишайником, космами и колтунами; проморгавшись, удалось обнаружить на вершинах утесов жутковатого вида скалы-головы, не то чтобы совсем нечеловеческие, но…
«Дэвы!» – дошло наконец до поэта.
И вот как раз в проклятый Аллахом момент просветления, когда оная мысль озарила разум Абу-т- Тайиба, окончательно изгоняя остатки сна, кто-то растолкал в стороны утесы дэвьих тел – и перед поэтом возник сияющий Худайбег аль-Ширвани собственной персоной.
Поэту показалось, что могучий юз-баши за время отсутствия заматерел окончательно, надбровные дуги еще больше выперли вперед, лоб навис над переносицей сторожевой башней – хотя времени-то прошло всего ничего! Но перед ним, вне всякого сомнения, был Дэв, причем довольный, как блудливый кобель после случки!
– С добрым утречком, твое шахское! Ты эта… извиняй, что я пропал пропадом! – Дэв виновато потупился и обеими лапами стал рьяно чесать шерсть на груди. – Зато теперь нам до этой твоей… Маздай- Дыра, да? Или как ее? (Дэв за все время пути так ни разу и не смог произнести правильно слово «Мазандеран».) В общем, тут рядышком! Парни отведут!
И Худайбег гордо кивнул на столпившихся вокруг дэвов.
А парни закивали кошмарными головами: все, мол, верно, отведем!
– Это ты уродов привел? – осведомился поэт, тщетно пытаясь собрать разбегающуюся отару мыслей. – Зачем?
– Ну… привел дихканин чауша, а тот его когтем за задницу… они и сами шли! Говорят, мол, к шаху хотим! – нашелся наконец Худайбег. – Любим, мол, ихнее шахское, но странною любовью! Шах – хорошо!
– Ясное дело, хорошо! – буркнул Абу-т-Тайиб, поднимаясь на ноги и с недоверием оглядывая толпу великанов. – Особенно когда жареный шах, на вертеле. Или тушеный, в подливе из фиников с черемшой.
В мозгу так и вертелось пьяным бредом: валуны размером с коня, бойня, гибель бедуинов…
– Зачем обижаешь, твое шахское?! – возмутился юз-баши, от огорчения вырывая пряди волос и осыпая ими повинную голову. – Зачем такое говоришь, а?! Парни тебя любят! Все! Живьем любят! Как я!
Дэвы, которые явно прислушивались к разговору, опять согласно закивали: все, мол, верно, любим, как он! – и один из гигантов даже робко дотронулся до шаха пальцем, словно проверяя: настоящий ли? не поддельный?! Но тут же, вместо того чтоб и на зуб попробовать, боязливо отдернул руку-бревно – словно боясь ожога.
Проклятье! – неужели фарр и у дэвов душу выворачивает?!
Стоило тогда бежать за семь фарсангов машушу хлебать…
Замерев рядом в почетном карауле, Утба настороженно рыскал взглядом по сторонам, не выпуская из рук свою любимую секиру. Зато Гургин был совершенно спокоен, всем своим видом показывая: «Все самое плохое, что могло случиться, уже случилось, мой повелитель! Так о чем теперь беспокоиться?!»
– А-а-а-а!!! Мой, мой фарр! Отдай, плут!
Сперва прозвучал вопль: ни дать ни взять, коту хвост подошвой сапога оттоптали.
Затем откуда-то из-под ног дэвов ужом вынырнул носатый карлик, облаченный в засаленную, но, несомненно, дорогую, кабу – синюю с золотым шитьем; кроме кабы, на карлике были драные шаровары, цветастый тюрбан и остроносые кауши, в которых не по горам – по собственной спальне перед женами расхаживать!
При ближайшем рассмотрении карлик оказался отнюдь не карликом, а вполне обычным (касательно размеров) мужчиной; это если сравнивать не с тупыми исполинами, а с Абу-т-Тайибом, которого сей горлопан был ниже всего на полголовы!
Что же касается поведения, то тут обычным дэвьего шута назвать было никак нельзя.
Язык не поворачивался.
– Фарр! Мой фарр! Вор! Держи вора! – Лунным Зайцем запрыгал «карлик» вокруг поэта, не подходя, однако, слишком близко.
– Юродивый, что ли? – покосился на него Абу-т-Тайиб.
И решил пока не отвечать на странные выходки повредившегося умом незнакомца.
– Кто этот Аллахом обиженный? – вполголоса поинтересовался он у Худайбега.
Юз-баши лишь пожал плечищами: мол, живет здесь, в этой самой Манзан-Дурак, а кто такой – откуда мне знать?
Впрочем, ответ прозвучал.
Ответ внятный, доступный всякому, знакомому с человеческой речью; если только не принимать в расчет, что голос хирбеда Гургина звенел от напряжения и был готов в любой момент лопнуть.
– Это Кей-Кобад, мой повелитель, – сказал маг. – Это бывший шах Кабира.
Поначалу Абу-т-Тайибу показалось, что он ослышался.
Или Гургин свихнулся, устав от злоключений и потрясений.
Или…
– Я – Кей-Кобад! – гордо подтвердил носатый «карлик», выпятив грудь и снизу вверх, но в некотором смысле свысока оглядывая своих чудовищных приятелей. – Я не бывший! Я – шах! Вот мой фарр! – И он указал на Абу-т-Тайиба обличающим жестом; так купец указывает городскому судье на воришку, который стянул с прилавка отрез шелка на глазах у дюжины свидетелей. – Вор! Ты его украл! Верни немедленно! Мы повелеваем!
И тут поэт захохотал. Захохотал так, что веселому Утбе впору было позавидовать; он смеялся, утирая выступившие на глазах слезы, сотрясаясь всем телом, сгибаясь пополам и сладко похрюкивая, подобно нечистому животному свинье.
– Да забирай, забирай его к шайтановой матери! – с трудом пробилось сквозь смех. – Забирай! Если знаешь, как, – поэт мгновенно стал серьезным, – бери! Я отдам, мне не жалко! Бери! Ну?!
– Кей-Кобад знает! Знает! Он возьмет! – В руке отставного шаха серебряной рыбкой объявился острый кинжал. – Возьмет!
Юродивый шагнул ближе, Утба угрожающе поднял секиру, готовясь рубить без пощады, – и вдруг тот, кто называл себя Кей-Кобадом, разом переменился в лице. На нем отразился детский, насмерть обиженный страх; человек попятился, заслоняясь рукой, будто от нестерпимого сияния тысячи солнц, и едва не выколол себе кинжалом глаз.
Но смотрел он при этом не на поэта и не на Утбу, а на что-то, находившееся позади них.
– Не надо! Не надо-о-о!!! Уберите… уберите его от меня! Не хочу!
Старый трюк.
У «детей Сасана» на такое не ловились даже сопливые плутишки.
И тем не менее, даже не потому, что рядом стоял верный хург, а сам плохо соображая – зачем он это делает, Абу-т-Тайиб обернулся.
Глянув туда, куда указывал «карлик».
И увидел одного, хорошо знакомого поэту барана. С блестящим руном – и однозначно вызолоченными (или действительно золотыми?) рогами. Баран в грозном нетерпении бил раздвоенным копытом о камень, воинственно пригибал лобастую голову – и всячески демонстрировал намерение броситься на юродивого.
– А ну, прекрати мне это! – рявкнул поэт на наглого барана, понимая, что выглядит сейчас ничуть не лучше юродивого с кинжалом.
Баран скосился на Абу-т-Тайиба налитым кровью глазом, упрямо мотнул башкой и проблеял кучу бараньих возражений, явно не соглашаясь с шахским мнением.
– А вот я тебя сейчас на сикбадж пущу!.. – озлился поэт и потянул из ножен ятаган. – Эй, Утба, у нас там уксуса нет? – а то я баранинкой разжился!
Подобный оборот дела пришелся барану не по вкусу, и он, обиженно тряся курдюком, поспешил скрыться в ближайшей расщелине. Только тогда поэт обернулся к предполагаемому Кей-Кобаду – но «карлик» тоже успел за это время ретироваться и прятался, по-видимому, за надежной крепостью дэвьих спин.
– Ну что, твое шахское, собираемся? – как ни в чем не бывало поинтересовался Худайбег.