Хладный бархат пролетающего облачка.
Время — хладный бархат пролетающего облачка. Смерть — хладный бархат пролетающего облачка.
Горе, радость, жизнь, о, все то же, все то же.
Если было, то будет, если будет, то есть.
Вот миру весть: хладный бархат приимите пролетающего облачка.
Он, точно зверь, пожирал ее взглядом, и она уронила в ужасе головку.
Он ей сказал:
«Солнце мое — вечное, вечное золото, — покорно отдайтесь мне. Я осыплю вас моими богатствами, как волнами знойных, пьяных, солнечных лучей.
Когда вы придете ко мне, я воздвигну хрустальный дворец, точно весь сотканный из воздуха. В этом мире засветит мне солнце».
Но она отшатнулась.
Возмущенная, схватила батист рубашки, закрывая стыдливо свою наготу, то вырываясь из рук его, то бессильно склоняясь.
Вдруг она подняла лицо: — перед ней возвышался многогребенный, песчаный верх.
Там вырос силуэт застывшего всадника с перекошенным, бледным, оскорбленным лицом. Солнечная бородка и болезненно-странная улыбка запали ей в душу.
В бледной небесной бирюзе лицо всадника обдувало душистым эфиром.
Это был он — ее смутный сон.
Вдруг поднялась его белая десница, и он пригрозил ей гибким, сверкнувшим хлыстом.
Соломенная шляпа его казалась медным шлемом, а перистое облако, проплывавшее над его головой, казалось ей снизу пучком белых, страусовых разметанных перьев.
Он спешил к ней, чтобы вырвать ее из рук времени, и вот грустно повис конем над обрывом, накрыв ее в объятиях старика.
Высоко вздымалась его взволнованная грудь.
Солнечный шелк бушевал вокруг сквозного его, жемчужного лица.
Вот замирал, охваченный ветром, — безвозвратно пролетающим временем.
Вот искаженное мукой лицо синими очами в последний раз впилось в желанную, и он скрылся за холмом, будто уплывающее облако с двумя просветами лазури.
Вот были, вот будем: но надвинулось время, а во времени рождение и смерть. Между смертью и рождением — жизнь, пролетающее облачко с двумя просветами лазури.
Дети света — вот два просвета (рождение и смерть) — просветы в твердь.
О пролетающее облачко!
Когда она бешено оттолкнула полковника, он, тяжело дыша, стал в стороне, склонив седину.
Когда застегнула кофточку, бледно-сияющие кружева на груди у нее перестали сквозить.
Когда бросилась к лошади, амазонка ее плеснула яростью и отчаянием, и солнечный свет заплясал на ней огнями своими.
Село солнце. Небо стало большим золотым зеркалом, и бледно-сияющие кружева туч засинели и перестали сквозить.
Ветерок ей шептал:
«Довольно.
Любовь пролетела, и угасло большое, старинное солнце.
Прощай, прощай!
Никогда не вернусь ослепить воскресением, потому что ты не воскреснешь, ты умрешь».
Смерть, довольно: там — одна нам юдоль, но нас много, нас много. Нам дорогой раздольной не идти никогда.
Нет: — да.
Голубая дорога голубого Чертога.
Смерть, довольно: нам вольно.
Нам от радости больно.
Опять благородный арабский конь ее, обезумевшую от горя и напраслины, звонко цокая, понес вдоль полей.
Опять он истаял в свиставшем воздухе.
Опять воздух вылепил ей белого, воскового коня, когда напало на нее море кустов.
Когда, пролетая, она бросала кусты за спину, точно сквозную, бесконечно спадающую за плечи зеленую шаль, точно о скалы разбитую зелень морских валов, и зеленые кружева, и брызги разбитых волн плясали на скачущем за ней всаднике — Смерти.
И смерть рвала кружева — покровы над бездной.
Смерть дробила шипучие волны забвенья.
Смерть насмешливо хохотала ей вслед.
Но это только казалось: полковник Светозаров рыдающим голосом ей вслед молил о прощении.
Золотые, воздушные звери кидались на них, несясь обратно.
Точно на зелень бросили дикую, ветром стенавшую стаю, и вот гепарды терзали их цепкими лапами, грызли груди им окровавленными, заревыми, воздушными клыками, разбивались у них на груди волнами листьев, цветами, закатными пятнами, холодной, холодной росой.
У них за плечами они возникали опять.
Так летели гепарды, вырезанные в зелени пятнами света, вместе с летящими кустами, от горизонта к горизонту.
Будущее грозилось ревущей стаей звериных мгновений, прошлое убегало той же стаей; настоящее разрывало мгновенья волнами листьев, цветом и тенью, холодным, холодным потоком слез.
Пена волновалась.
Возмущенные колосья словно шатались, склоняясь, то чернея, то золотея.
И вдоль нивы бежали теневые пятна, производя волнение.
Точно на ниву бросили золотую порфиру, испещренную пятнами, и вот она мчалась к горизонту.
Солнце — чаша, наполненная золотом, — тихо опрокинулось в безвременье.
И разлились времена волнами опьяненных колосьев.
Налетали — пролетали: о межу разбивались многопенным шелестом.
И неслись, и неслись.
Когда убежало солнце, небо стало большим зеркалом.
Когда убежало солнце, бледно-сияющие кружева тучек засинели и перестали сквозить.
Когда убежало солнце, вдали запевали:
«Паа-жаа-лей, дуу-шаа* заа-аа-зноо-бушка маа-лаа-аа…»
Низкие пурпуровые басы гармоника окаймила бахромой золотою.
А высокий звонкий тенорок взлетал над огнем и золотом высоко закинутой, узкой, лазурной стрелой.
Рыдающий полковник пролетел где-то вдали, вдали, словно склоняясь, то темнея, то сверкая