Вы любите друг друга.
Прошли мои сны. И вот опять сижу я тут: сижу, но не хочу о вас думать.
Ваша тайна давно взволновала меня, и я поднял в зарю мое лицо, но — удаленные мы друг от друга туманным временем. И то печально уходил от вас, то приближался, теряя покой свой.
Струна за струной обрывалась меж нами».
«Мир не беспеременен. Он мчится вперед. Перебрасывает будущее в прошлое.
У него есть крылья улететь от настоящего.
Это значит, что прошлого нет: оно умаляется.
Временная струя вытекает из разбитой чаши.
Когда чаша иссякнет, перестанут струиться временные струи.
Меня посетит забвение».
«С грустью перебираю события, заливаемые временем: мы не знали друг друга.
Мне казалось — мы оба любили. И вот я один: один как перст.
Пусть вы влюблены — влюблены в старую смерть, но ваш долг — сиять для жизни.
Это я пишу ясно и просто.
Прощайте. Время изорвет мою черную грусть».
Над ним было ясное небо, и тучка, повитая грустью, глядела лазурными пролетами.
Она глядела, она провеяла вздохом: «Ничего не умерло.
Все вернется.
Да, все вернется».
Она глядела: она провеяла вздохом.
Не глядел на облако. На щеках застыли две слезы. Протянулись его руки. Разрезали голубую зеркальность, словно скорбные, четкие лилии.
Был у него только один путь к несказанному, да и он угасал.
Вечность потухла для него.
Шла с седым, знаменитым мистиком.
Он приехал проститься. Он уезжал от них в монастырь.
Он ей говорил: «Еще немного.
И я уеду в сосны. Я уйду от вас.
Но вы сами ко мне придете».
Было холодно и ясно.
Ничего не изменилось. Изменилась она.
Получила письмо.
Седой друг надвинул широкую шляпу, грустно склонился и уставился в землю.
Зашептал — заблистал жемчужными зубами:
«Этот мир — мир погибший.
Здесь все погибают».
И Светлова улыбнулась: «Я больна. Я хочу с вами ехать на север, в монастырь.
Уезжаю отсюда к соснам».
Она была, как смерть, бледна.
Старый друг еще глубже надвинул фуражку.
Шли.
И шуршали сухими листьями.
Им открылась неоглядная даль.
И, протягивая руки, сказала: «Солнце закатывается — закатывается».
И оно закатилось.
Там, где был златокованый щит, осталось взволнованное погасание света.
В воздухе тянулась золотая паутина.
Волосы ее, оттененные черным, чуть светились на вечерней заре.
Закат становился бледно-грустен и золотисто-атласен: гасло золотое, сияющее вино, пролитое на горизонте.
Точно его разводили водой.
Села на лавочку: «Вот так же, бывало, я здесь сидела.
Сидела и думала о нем.
Мы оба любили.
Прошло это время. И вот я опять тут сижу.
Сижу и вспоминаю прошлое».
Ветерок трогал их одежды.
Старец сидел, опершись на палку.
Поднял в пространство старое, старое лицо.
Удаленные вершины лесные то никли друг к другу, то вновь закидывались, еще зеленые, напитанные вечностью, сквозящей в зелени своим бледным золотом.
И лист за листом, обрываясь, сверкал.
Мир не беспеременен. Он мчится вперед — все вперед, все вперед.
Перебрасывает будущее в прошлое: летит — да, вперед — да, вперед.
У него есть крылья, чтобы лететь прочь от настоящего все вперед — ах, вперед.
Но это не значит, что прошлого нет.
Оно растет: временная струя бьет в подставленную чашу.
Когда наполнится чаша, перестанут изливаться в нее временные струи.
И прошлое вернется.
С грустью перебираем события, залитые временем:
«Мы оба любили — и вот я бела: бледна, как смерть».
«Пусть вы белы — бледны, как смерть, — ваши очи, дитя, сияют, как небо».
Она взглянула на друга просто и ясно.
Встала — ветер рвал ее черное платье.
На горизонте было ясное, винное золото, и она, повитая им, глядела вдаль.
Она глядела вдаль и говорила: «Ушел. Не вернется».
«Нет, он вернется».
Старик снял фуражку, заглянул ей синими, вещими глазами в лицо.
Он увидел на ланитах ее две слезы.
Протянулись облачка.
Разрезали золотую зеркальность отчетливыми, синими клочьями.
Остался только один винный кусок золота, да и он угас.
И вечность погасла на горизонте.
Ходили и говорили о прошлом.