Но думаю, да Булат это и сам понимал: Президент тут ни при чем, кому-то из литературных чиновников захотелось выслужиться.
В театр “Школа современной пьесы” на юбилей Булата – семьдесят лет- мы пришли втроем – я, жена и маленькая
Машка, с огромным букетом алых роз, и в комнатке за кулисами первыми его поздравили. Потом поздравляли его у себя на Комиссии, и он сознался, что почти ничего не помнит из того, что происходило в театре. “Это было как во сне, – сказал он грустно. – А я не просил, я не хотел ничего подобного”.
К моей дочке он относился с трогательной заботой, интересовался ее успехами, а получив от нее очередной рисунок на память, по-детски восторгался. Но предупреждал: “Вы ее не захваливайте, хотя рисует она занятно…”
Предопределяло ли что-то его скорый уход?
Предчувствовал ли он?
Не знаю. Если что-то и было, то в подсознании, куда загоняла недобрые предчувствия рациональная память.
Особенно когда уходили другие, те, кто были рядом с ним.
Уходило поколение, благословленное одними и осужденное другими.
Конечно, мы видели, что в последнее время он частенько попадал в клинику: то сердце, то бронхи… Но выныривал из непонятных нам глубин, появлялся на
Комиссии, сдержанный, чуть улыбающийся, готовый к общению.
У него и шуточное четверостишие было по нашему поводу, которое он назвал “Тост Приставкина”:
Это наши маленькие праздники, наш служебный праведный уют.
Несмотря на то, что мы проказники, нам покуда сроков не дают.
Первым делом он подходил к стене, где я развесил рисунки моей дочки. Одобрительно хмыкал, рассеянно оглядывал огромный кабинет и присаживался на свое привычное место. Доставал сигареты, зажигалку, молча выжидал.
Во время заседания часто привставал, ходил, прислушиваясь со стороны к выступлениям коллег, а если они затягивались, подходил ко мне и тихо просил:
“Может, покороче? Уж очень длинно говорят!”
Был случай, когда заседание затянулось, проходило мерзкое дело одного насильника, Булат под занавес, уже после голосования, сымпровизировал:
Он долго спал в больничной койке, не совершая ничего, но свежий ветер перестройки привел к насилию его…
Он же про какого-то злодея мрачно пошутил:
– Преступника освободить, а население – предупредить!
В делах стали нам попадаться такие перлы: “преступник был кавказской национальности”. С легкой руки милицейской бюрократии пошла гулять “национальность” и по нашим делам, уже стали встречаться “лица немецкой национальности” и “лица кубинской национальности”… и т. д.
Мне запомнился такой разговор на Комиссии:
– Пишут: “Неизвестной национальности”… Это какой?
– Наверное, еврейской!
– Ну, еврейской – это бывшей “неизвестной”, теперь-то она известна!
– Значит, “неизвестной кавказской национальности…”.
На следующем заседании Булат сказал, что не поленился, сел и подсчитал лиц “неизвестной кавказской национальности”, их оказалось на сто уголовных дел всего-то меньше процента… И положил передо мной листок, где процент преступности уверенно возглавляли мои земляки русские…
Заглядывая в одно дело, Булат спросил:
– Что такое “д б”?
– Дисциплинарный батальон…
– А я думал: “длительное безумие”, – протянул он, сохраняя серьезность. Пошутил, но в каждой его шутке было много горечи.
У меня сохранился номер “АиФ”а за май 95-го года, где
Булат отвечает на вопросы корреспондента.
– Что вам дает эта работа в Комиссии по помилованию при вашем переделкинском образе жизни?
– Что дает?… Меня туда пригласили… там собираются хорошие люди… сначала я был отравлен вообще. Ну, как это, поднимать руку за смертную казнь, за убийство? С другой стороны, – подумал я, – ведь в большинстве случаев я поднимаю руку против! А если я уйду, то на мое место может прийти черт знает кто… Один жестокий человек там у нас уже есть… и хватит. Чаще всего нам удается смертную казнь заменить пожизненным заключением. Правда, потом приходят письма: “Не могу больше, лучше казните…” Я и сам не знаю, что лучше.
– Но вас наверняка упрекают, что вы вообще участвуете в этом. Как это так, поэт, писатель, интеллигент…
– Я не могу назвать себя интеллигентом. Это же все равно что утверждать: “Я себя причисляю к хорошим людям, я – порядочный человек”.
– Разве это не нормально – так про себя сказать?
– Нет. Поступать надо порядочно. А другие пусть о тебе говорят.
Ну а упоминание про “жестокого человека” в Комиссии тоже не случайно. Хотя лично мое мнение, и Булат с этим бы согласился, в Комиссии люди должны быть разные, с разной мерой жестокости и милосердия. Да и сам Булат проявлял иной раз подобную “жестокость”. Но уверен, это было лишь в те редкие случаи, когда он не мог голосовать иначе.
Знакомая журналистка из “Огонька” мне как-то сказала:
“Я брала интервью у Окуджавы, он про участие в
Комиссии сказал: “За что, не знаю, но мне надо нести этот крест до конца…”
Он и донес его до конца.
Милости судьбы
Но были еще стихи. Они всегда – предчувствие.
И в одном из последних сборников “Милости судьбы”, для меня особенно памятного, ибо там были стихи, которые он нам щедро дарил со своим автографом, все можно услышать и понять.
Так и качаюсь на самом краю и на свечу несгоревшую дую… скоро увижу я маму мою, стройную, гордую и молодую.
Даже любимый им Париж, где всё и случилось, чуть ранее обозначен как место, где можно… “войти мимоходом в кафе “Монпарнас”, где ждет меня Вика Некрасов…”
В сборнике есть стихи, посвященные мне. Но дело не в моей персоне. Ей-Богу, мог быть и кто-то другой, к кому он обратился бы с этими словами.
Я получил их в подарок в Германии. Четкий и очень разборчивый почерк, ни одной помарки.
Насколько мудрее законы, чем мы, брат, с тобою!
Настолько, насколько прекраснее солнце, чем тьма.
Лишь только начнешь размышлять над своею судьбою, -
Как тотчас в башке – то печаль, то сума, то тюрьма.
И далее, финальные строки:
…Конечно, когда-нибудь будет конец этой драме,
А ныне все то же, что нам не понятно самим…
Насколько прекрасней портрет наш в ореховой раме,
Чем мы, брат, с тобою, лежащие в прахе пред ним!
(Реклингхаузен, январь 1993)