мою корзину. Я затаил дыхание. Мама повторила:
— Но где же он? Твоя мама сказала, что он здесь, а я его не вижу.
— Он… недалеко, — сказала Лиля.
И по её голосу я понял, что она улыбается.
— Где же? — переспросила мама. — Он… под вами!
— Подо мной? — Корзина заскрипела, мама вскочила. — Где же?
Я ногтями вцепился изнутри в крышку, но, конечно, не смог её удержать. Она откинулась. Надо мной склонилось удивлённое лицо мамы. Я услышал Лилин смех. А тут ещё, как нарочно, подоспела её мать и тоже начала смеяться. Я съёжился на дне корзины. Мама нагнулась ко мне:
— Что ты там делаешь? Вылезай!
Я молчал.
Мама спросила:
— Ты думаешь долго там прожить?
Я молча выбрался из корзины. На Лилю я не смотрел. Любовь, которая томила меня всю весну и половину лета, внезапно исчезла, словно осталась там, на дне корзины. Я взял маму за руку, и мы вышли из ларька. Отойдя немного, я не утерпел и оглянулся. У подножия корзиновой башни стояла Лиля. Она не смеялась. Она задумчиво смотрела мне вслед. Дождь только что кончился, выглянуло солнце и осветило её нежное лицо. И я почувствовал, что во мне снова возникает любовь. Я стал дёргать маму за руку:
— Мама, пойдём отсюда, скорей пойдём…
Мы поехали на дачу. Я опять гулял с товарищами, опять бродил по рельсам, собирал никому не нужные билеты…
Потом я их все, конечно, выбросил. Но билет, по которому я ехал в то летнее утро к Лиле, я сохранил. Он-то мне и попался сегодня, через сорок лет. На нём сквозные дырочки компостера: «месяц VII, год 17-й» и надпись «Мерефа — Харьков», «Туда — Обратно»…
Как хорошо было, товарищи, ехать «туда» и как горько и обидно было ехать «обратно»!
ВСАДНИК
Я учился в Харьковском художественном училище, в первом классе, в классе «орнамента». А жили мы около вокзала. Это было очень плохо, потому что в те годы шла гражданская война, красные воевали с белыми, и самые жестокие бои обычно бывали возле вокзалов.
Однажды мы пять суток не выходили из дому. Неподалёку, на станции и на путях, шли бои. Красные наступали. Мы всё время слышали где-то совсем рядом то беглый винтовочный огонь, то пулемётное «так- так-так», то пушечное «бабах»…
Наконец на шестой день стало тихо. И в этой замечательной тишине вдруг послышался стук копыт. Всё громче, всё ближе… Я набрался храбрости и выглянул в окно. Я увидел у нас во дворе всадника. У него было измученное, усталое и счастливое лицо. Привставая в стременах, он кричал:
— Соня-а!.. Соня-ааа!
В нашем доме жила девушка Соня. У неё был брат Грицько. Он работал в депо на станции молотобойцем. Когда пришли деникинцы, он исчез.
И вот теперь я узнал его. Это был он — Грицько! Но какой Грицько! Совсем особенный, какой-то геройский, с острой, чуть выгнутой шашкой в руке. Он всё звал:
— Соня-ааа!..
Из подвала нашего дома, жмурясь от солнца, вышла Соня. Она кинулась к брату. Он, не сходя с коня, нагнулся и стал целовать её — в голову, в глаза, в нос.
Потом он крикнул:
— Все вылазьте, все! Харьков — наш! — и стал вытирать потное, покрытое копотью лицо пыльной будёновкой.
Мы, мальчишки, побежали на улицу. По мостовой шли красноармейцы — в грязных, пропотевших гимнастёрках, в рваных сапогах, небритые, изнурённые тяжёлыми боями…
Грохоча каблуками по булыжнику, они пели:
А на тротуарах, во всю длину улицы, толпился народ и махал им кепками, руками, платками…
Началась новая жизнь. В «художке» (так мы называли наше училище) я узнал, что губком большевиков объявил конкурс на лучший плакат к Первому мая.
Тогда плакаты редко печатались на бумаге. Их рисовали клеевой краской на больших листах фанеры.
Мне тоже захотелось сделать плакат. Я позавидовал взрослым художникам, а потом я стал думать: «Почему бы и мне не попробовать свои силы! Чем я рискую? Попытка не пытка». Только что именно нарисовать? И я вдруг представил себе Грицько — такого, каким он прискакал к нам во двор после боя, — верхом на лошади, в руке шашка, на голове расстёгнутая будёновка с красной звездой.
Я взял бумагу и стал рисовать Грицько на коне. Я много раз стирал, исправлял, переделывал. А потом, когда нарисовал как следует, написал слова из песни, которую пели красноармейцы:
Этот рисунок я засунул в самодельный конверт и понёс в губком большевиков. Там в накуренной комнате сидела девушка в кожаной куртке. Её звали товарищ Муся. Увидев меня, она удивилась:
— Ты что, мальчик? Принёс эскиз плаката? — Ага, — робко ответил я.
— Сам делал?
— Ага.
— Ну ладно, оставь. Зайдёшь через недельку. Я вышел из губкома. На улице меня догнал старый художник Николенко. Он погладил седую бороду и сказал:
— Нет, брат, плакат — это тебе ещё рано. Тут, брат, требуется опыт, уменье, масштаб, одним словом.
Я и сам понимал, что это дело мне не под силу. Всё-таки я через неделю снова пошёл в губком. На лестнице я увидел Николенко. Он стоял у стены, уткнув бороду в список принятых эскизов. Заметив меня, он крикнул:
— Ну-ка, ну-ка! — и ткнул пальцем в список.
Я подумал, что увижу там фамилию «Николенко». Вместо этого я прочитал:
«Присудить эскизу плаката «Смело мы в бой пойдём» третью премию».
Я, не веря своим глазам, побежал к товарищу Мусе.
— Да, — сказала она, — твой эскиз понравился комиссии. Уж очень у тебя боец получается как живой! Поздравляю! Получи премию.
Она выписала мне квитанцию, и я тут же, в кассе губкома, получил огромную пачку денег — сорок миллионов рублей!