какие могут понадобиться, знать уязвимые точки человеческого организма, ощущать сопротивление тела и действовать, трудясь над тем, что для них является живым материалом и средством зарабатывать хлеб насущный: мы оставляем им женщину. И все же мое доверие кажется мне трусостью. Ведь в суде меня не страшит, что в моих руках находится судьба человека. Напротив, борьба, которую я поведу, ответственность, взятая на себя, статьи закона, на которые надо ссылаться, правила судебной процедуры — все это возбуждает мою профессиональную энергию. А вот тут, в клинике, наоборот, я сам клиент, клиент врача — как был бы клиентом водопроводчика, — мол, что-то у нас не ладится.
Мне и оправданий искать не надо. Мариэтт сама просила меня уйти. И она права. Быть там, где рожает твоя жена, присутствовать при этом процессе, пусть даже в самом его начале, без крайней на то необходимости — что это, садизм или глупость? Уже сама любовь, если вдуматься, локализована в пунктах, которые, к сожалению, несут двойную функцию. А когда на свет появляется новая жизнь, рожденная любовью, не представляется ли она чем-то вроде отходов? Пусть будущая мать заслуживает глубокого почтения, но как трудно узнать в этой обезумевшей от боли потной женщине, истекающей кровью, чужой, распластанной, как лягушка, ту вчерашнюю прелестную девушку! От такого зрелища может надолго исчезнуть хрупкое чувство влечения к женщине. Гораздо лучше уйти с самого начала, даже не оставаться в холле, как делают многие мужья, без конца шагая взад и вперед и изводя вопросами каждую медицинскую сестру, вышедшую из родильной палаты. У меня к тому же малодушные глаза. И скажу откровенно: изнеженные уши. Не хватит у меня сил смотреть и слышать, как страдают. Надо уйти подальше от этих мук и перестать думать о них, выждать, чтоб они кончились, а пока чем-нибудь заняться, перелистывать материалы судебного дела — ведь таким образом я буду работать для матери и ребенка. Вполне достойная программа. А что еще можно сделать? Ничего другого не придумаешь. Роды жены — такое испытание, при котором мужчина столь же бесполезен, как трутень, и это неоспоримо.
Только что был Жиль, по-товарищески пригласил вместе поужинать; есть же на свете добрые души, которые от всего сердца хотят развлечь встревоженного мужа, когда его жена должна родить. Я откажусь от приглашения: Мариэтт могла бы обидеться. Мадам Гимарш тоже волнуется, выясняет, есть ли у меня дома какая-нибудь еда. Добрые души желают, чтобы муж выжил. Итак, в восемь часов вечера надо закусить тем, что найду в холодильнике. Потом позвоню и услышу ответ: все нормально, новостей пока нет. Потом просмотрю с подобающей серьезностью одно на редкость курьезное дело, попавшее ко мне; это дело фабрики религиозных аксессуаров «Сантима». «Коопюник» (объединение, куда входит множество канадских магазинов) отказывается уплатить «Сантиме» за комплект святых, ибо по прибытии этого товара на место назначения обнаружилось, что святые сделаны в стиле модерн и продать их в Квебеке невозможно, там по-прежнему привержены к изделиям в духе тех, что продаются около Сен-Сюльпис. Затем сделаю перерыв в работе и часов в одиннадцать позвоню ночному дежурному. «Все в порядке, ничего нового». Да, это протянется еще долго, сидеть и ждать всю ночь нет смысла. Завтра мне предстоит трудный день, но кровать кажется мне такой большой и пустой, заснуть никак не удается. Мариэтт уже шесть часов находится там. Это не так уж много, но и не так уж мало. Помню, что мама мне часто говорила: «Я рожаю три часа» (и вот настоящее время, к которому прибегает пожилая дама двадцать пять лет спустя, показывает, что событие это все еще важно для нее, очень памятно ей от моих первых шести фунтов до теперешних семидесяти килограммов). В то далекое время еще погибали от родильной горячки. Теперь от нее почти не умирают. Но ведь все еще случается, что ребенок задохнется при рождении или у него останутся следы от наложения щипцов, которые потребовались как последнее средство спасти ему жизнь. Я потерял покой. Ворочаюсь с одного бока на другой. Не глупо ли так волноваться? Встаю. В аптечном шкафчике есть «бинокталь». Ну-ка, примем одну, нет, лучше две таблетки. Они очень горькие, а вода из крана на вкус совсем как жавелевая вода. Ложусь снова. Будем надеяться, что все уже кончено и Мариэтт, как и я, засыпает.
Об этом будут еще долго рассказывать. Этот случай войдет в анналы семейных преданий. Что? Кто тут? Оказывается, уже день. Вместе с одеялом и тюфяком я свалился с кровати на паркет, а около меня стоит полковник, небритый, без галстука, и хохочет во все горло:
— Нет, вот это номер! Уже девять часов, а он дрыхнет! Ах ты, спящий красавец, ведь у тебя сын! Молодой Бретодо. Род не угас!
В руке у дяди Тио флакон с таблетками «бинокталя».
— Хотелось, как видно, успокоить свои печали, и потому не можешь теперь проснуться. А я уже видел Никола, он-то дрыхнет еще крепче, чем ты.
И вот наконец я на ногах, руки у меня безвольно висят и вид нелепый, как у Пьеро на картине Ватто, — таким меня делает чересчур короткая пижама, севшая после стирки, и я тоже разражаюсь смехом.
— Тебе звонила мадам Гимарш. К телефону никто не подходил. Она решила, что ты уже в родильном доме. Побежала туда и встретилась со мной в вестибюле. Я-то сразу сообразил, что ты храпишь. Заглянул на миг к матери и малышу, схватил у твоей жены ключ от квартиры, и вот я тут.
— А как Мариэтт?
— Конечно, малыш дался ей не так-то легко, родился он часа два назад. Но оба они в приличном состоянии.
— А моя мама знает?
— Арлетт сказала, что она ей сообщит.
Этого еще не хватало. Я перестал смеяться. Бросаюсь к телефону, но на этот раз никто не отвечает: мама и тетушка, наверное, уже катят в Анже, а может, уже успели приехать. Побреюсь потом, позавтракаю в другой раз. В спешке одеваюсь: раз-два; Тио бежит вслед за мной: три-четыре; он чуть задыхается, спрашивает на бегу, почему я не хочу поехать на машине, ведь быстрей доберешься: пять-шесть; но именно на бегу я чувствую, как мы мчимся — впереди отец, за ним двоюродный дед, и мчимся мы к новому поколению.
Блистает масляная краска, никель, зеркальные стекла. Смесь запахов — эфира и молока, неизвестной нам кухни — и аромат цветов, они видны через полуоткрытые двери рядом с белыми эмалированными кроватями, над которыми в истории болезни вздымаются острые зубья температурной кривой. Совсем незнакомые шумы, шуршание каталок на резиновом ходу, какое-то мелкое дребезжание, хрустят туго накрахмаленные белые халаты, слышен стук посуды, чей-то шепот. Типичная, традиционная декорация клиники. Театр в белом. Здесь появляются на свет, чтоб сыграть свой первый скетч, новые актеры, которые в ближайшие пятьдесят лет выгонят нас со сцены. Во всяком случае, отец здесь сразу перестает ощущать себя молодым актером на ролях первых любовников.
— Ах, вот и папаша! — восклицает медицинская сестра в белой шапочке с оборкой. — Три килограмма девятьсот граммов — прекрасный ребенок. Могу я вас попросить, чтоб его мамаше дали возможность хоть немного отдохнуть? Для первого дня здесь слишком много гостей. — Она двинулась куда-то дальше, неслышно ступая в туфлях без каблуков. Я так и думал: Гимарши уже здесь и будут дефилировать без перерыва. У них это просто священное правило — посещать рожениц или навещать больных после операции. И у них совсем нет чувства меры: сидят и сидят, не умеют вовремя уйти. Я открыл дверь палаты. Семейство так плотно окружило кровать Мариэтт, что сначала я не заметил ни сына, ни жены. Ко мне обернулись, многозначительно улыбаясь, а потом отошли в сторону.
— Ну, наконец-то и ты, — сказала Мариэтт.
— Он не мог заснуть и слишком напичкался снотворным, — сочувственно сказал дядя Тио.
Насмешливые улыбки исчезли, сменившись улыбками доброжелательными. Полусидевшая в подушках Мариэтт была олицетворением Материнства. Инструкция запрещает трогать новорожденного, но Мариэтт, нарушив предписания, вытащила его из кроватки, обхватила рукой и приподняла, чтобы им могли налюбоваться ее папочка, мамочка, а сестричка Арлетт — сфотографировать. Ну вот, щелчок — и готово, засняли. Через восемнадцать лет над этой фотографией громко захохочет Никола, когда он уже получит аттестат зрелости и вместе со своей девчонкой станет с рассеянным видом перелистывать семейный альбом. Ну-ка поближе, посмотрим на сына.
— Доволен? — спросила Мариэтт.
— Очень!
Мое дыхание шевелит на маленькой, багрово-красной головке редкие всклокоченные волосенки. Личико с кулачок, веки, слипшиеся от раствора колларгола, опущены, ресницы склеились; право, он похож