— Уйдите отсюда! — взвыл я. — Вон! — изо всей силы дернув увядшую куриную лапу, я выволок старуху к двери и выбросил из автобуса, пнув коленом в костлявую спину. — Пошла, — сдавленно шепнул я одновременно с пинком, старуха упала на подростка, подхватившего ее под локти, а я, нагнувшись, с грохотом захлопнул дверь.
Женечка смирно лежала в гробу, закрыв глаза. Она не услышала моего голоса. Мертвецы часто хотят только одного — чтобы их оставили в покое. Ее не накрыли пока крышкой, как же, надо же было глазеть. А потом закроют ящик — и в печь. От девочки уже сильно пахло, жара делала свое дело. Я потрогал Женечкины волосы, они были сухие, как шерстяной клубок, а раньше ведь такие мягкие были, как масло. Лицо ее выглядело спокойным, спящим. Мертвая она была тоже очень красива, хотя немного подпухла, и пятнышки появились на лице, мелкие такие пятнышки, их затирали в морге косметикой, но не затерли. Шею какой-то тряпкой замотали, чтобы скрыть кровоподтек. Я сорвал тряпку рукой. Она такая бледная, а он такой темный. Я вынул из кармана фломастер, взял одну руку Женечки и написал ей на ладошке свой адрес: улица Гоголя 12. Черные буквы хорошо выписывались на ее ладони. Рядом с адресом я нарисовал солнце, просто кружок с расходящимися отрезками лучей. Потом я стащил покрывало и задрал ей платье. Женечка была босая и без трусиков, разумеется, ей все это было теперь не нужно. Но я все-таки снова поразился бесстыдству родственников — они выставляли ее напоказ, они торговали своим горем. И почему они позволили мне войти? Несчастье делает человека безразличным, но ведь должны же быть границы, нельзя же доходить до такого скотства. Я нарисовал на немного вздувшемся животе Женечки похожее солнце, чтобы она понимала, чей адрес, и одернул платье. Я плакал. Ну его, не хочу об этом говорить, что тут скажешь.
Да, я погубил Женечку, задушил ее жесткой упаковочной бечевкой, да, я не давал ей вырваться, я держал ее, пока она дергалась и сипела, она билась с бешеной силой, как в истерике, она царапала мне руки. Да, я задушил ее и нет больше на свете ее ясных глаз и мягких волос, ее улыбки больше нет. А что было бы иначе? Еще хуже было бы. Они сделали бы из нее скотину, такую же, как сами, бесстыдную, безразличную, тупую скотину. Пусть я скот, пусть все скоты, но как можно из нее делать скота, она же ангел, неужели они не видели, она же маленький ангел, она не принадлежала их скотскому миру и теперь не принадлежит, и никогда не будет принадлежать. А про живот она должна помнить, я так сильно дал ей ногой в живот, она даже вскрикнуть не смогла, руками схватилась и присела, опустилась с корточек коленками голыми на асфальт, тут я ей петлю и накинул, а пока душил, заволок ее в кусты, там она и описялась, прежде чем умереть, словно боялась, что на том свете нет туалета, или что очередь большая.
Я с ней больше ничего не делал, упаси Боже, мне главное было избавить ее от мучений жизни, я оставил ее в кустах, на траве, мою маленькую удавленницу, кажется, изо рта у нее шла понемногу кровь, я сам позвонил в милицию, а то бы собаки ее нашли быстрее родителей, они отпускали ее одну гулять допоздна, какая-нибудь сволочь могла научить ее всякой дряни, я же следил за ней, я видел, как одна подружка учила ее курить, и мерзкий мальчишка из ее же парадного хватал Женечку за волосы, они играли в догонялки, он хватал ее за волосы, она пищала, он лапал ее, лез ее под юбки, еще год — и свершилось бы непоправимое, нет, я не мог на это смотреть.
Может быть, вы думаете, что я стар, нет, я, напротив, молод. Вот когда я ее душил, именно в том момент, я обладал ею, она была моя, это существо, которое никому не могло принадлежать, только тогда, когда я ее душил. Теперь уже нет, теперь она снова ничья.
Я поцеловал ее, я погладил ее по лицу, оттянул пальцем веко. Белесый глаз Женечки расцвел уже синими прожилками из неровного пятна, словно в него погрузился сливовый паучок. Я расстегнул платье ей на груди. Дверь кабины автобуса отворилась, в нее полез водитель.
— Ну что вы лезете, — застонал я. — Куда вас несет!
— Ехать надо, — угрюмо ответил он.
Соски девочки стянулись и потеряли цвет, как увядшие цветочки.
— Что, уже ворота открыли? — я положил ладонь Женечке на грудь. Мне показалось, что она едва заметно дышит. Глядя до того в ее уснувшее лицо, я подумал было, что она ушла, отвернулась от меня навсегда, а ведь когда-то между нами было, например, когда она позволила мне за рубль поцеловать себя в носик в подворотне, или когда жадно показала мне язык при мимолетной дворовой встрече, или когда однажды сидела на лавочке перед парадным, в коротком платье, поставив ноги на сиденье, и заметила, что я стою, жую жвачку и смотрю на ее собравшиеся складкой трусики, но ноги не опустила, сделала вид, что ей все равно. Но теперь, когда я впервые спокойно коснулся ее обнаженного тела, едва теплого от разложения, почувствовал, как что-то напухает и проходит сквозь ее органы, как тихо булькает и урчит в ней смерть, мне снова стало жаль Женечку, я снова впал в призрачное безумие, притащившее меня сюда, заставившее писать свой адрес на ладони мертвого ребенка, открывшее передо мной эти едко пахнущие поля, куда опадает сажа из длинных узких труб. Они сожгут ее, они намереваются ее сжечь. Еще один ужасный ритуал, бездушный, сжечь ее, ангела моего, чтобы ничего от нее не осталось, только горстка жирного пепла, в урну ее и замуровать, что за языческий кошмар, что за чернокнижие поганое, сжечь, как ведьму, за что, за то, что она была чище, лучше, светлее их? Я нажал Женечке на подбородок и всунул ей палец в сухой рот. Из нее вышло немного вонючего воздуха, как из приспущенного мячика. Она треснет там, в огне, у нее лопнет животик, она поднимется на палящем воздушном потоке, охваченная огнем, она будет плясать под их музыку.
Нет! Я натянул на Женечку покрывало. Автобус медленно шел к раскрытым воротам крематория. В заднее окно видно было, как потянулись за ним машины с участниками ритуала, будущими зрителями кощунственного аутодафе. Многие брели по обочине шоссе, не опасаясь опоздать. Я открыл двери автобуса и спрыгнул на ходу, неудобно ударившись правой ступней в асфальт. Автобус завернул на отведенное место, чтобы потом податься задом к распахнутым дверям залы. Крематорий походил на храм, и современная архитектура еще более подчеркивала бесчеловечное, тупое мракобесие. Все было безжизненно, выполнено в абстрактной геометрической манере, из белого и черного, ровными линиями, стояли мерзкие мужчины в черных костюмах, служители культа, я подобрался к одному из них и взял его за деревянный локоть, от него пахло присохшим потом, наверное, трудно приходилось в костюме на такой жаре.
— Прошу прощения, — тихо сказал я. — Сейчас принесут девочку, нельзя ли было ее не жечь? Я заплачу.
Мужчина внимательно посмотрел на меня своими хищными глазами, но какого рода это был интерес, я понять не мог.
— Мне не нужен труп, я просто не хочу, чтобы ее сожгли. Не по-христиански это. Лучше в поле закопать.
Мужчина не отвечал, продолжая смотреть мне в глаза, его напарник тоже уставился, покачивая головой вверх и вниз, как змея. Я вытащил деньги.
— Возьмите, ради бога, — я сунул деньги мужчине в карман фрака. — Не жгите только ребенка, я прошу вас, не…
— Будет сделано в лучшем виде! — рявкнул вдруг первый мужчина так, что второй дернулся и судорожно мигнул. — Гриша, встречай родственников, — он повернулся на каблуках и вышел в единственную в зале внутреннюю дверь.
Дальше все было, как всегда, как на сатанинской мессе. Один крупный с проседью мужчина говорил речь, а может, проповедь, вытирая платком пот со лба и глаз, женщины держали под руки мать, которая уже, кажется, была в экзальтированном обмороке от жары, оратор лицемерил о быстротечности человеческого бытия, проклинал мою злую душу, надо же на ком-то было выместить, даже к Богу воззвал, но неуверенно, видно, не привык, потом он прослезился, вспомнив одну историю о Женечкиной непосредственности, как это обычно происходит в таких случаях, такие истории живут дольше детства, а порой и человека, вот только одно воспоминание это и останется после нее, больше ничего. Все повздыхали, слезы вытерли, но пора уж было и жечь, ребенка-то, к обряду приступать, гроб на круг поставили, на раздвижные ворота в ад. Могут ли они представить себе, каково ей там будет, в огне?
Второй служитель крематория уже снова был на месте, оба стояли у стены, сложив руки перед собой, охранники врат. Лица у них сухие, страшные. Створки раздвинулись, гроб грохнулся о металлический пол поднятого до отказа, под самые ворота, лифта, как в железную могилу, и стал медленно опускаться в шахту. Все были сдержанно рады, что уже конец. Им так хотелось, чтобы быстрее наступил конец коротенькой