Женечкиной жизни, раз уж ее угораздило, так с глаз долой. Вот она, любовь человеческая, перед смертью всегда остаешься одна, никому ты не нужна, всем надоела.
Створки с лязгом затворились. Мать Женечки сдавленно вскрикнула, и ее потащили прочь. Все бросились наружу. Никто не хотел видеть Хозяина. Каждый боялся услышать из-под разрезанного плотной щелью, как женский орган, сатанинского круга приглушенный детский визг. Я остался стоять у казенных венков, укрепленных на белых столбиках вдоль стен. Я сочувствовал матери. Мы были с ней близки. Она рожала, я убивал.
Мы долго стояли так молча: я возле венков, служители напротив, сложив руки. Они не смотрели на меня, я не смотрел на них. Наконец я прошел к внутренней двери. Она была заперта.
— Вы не можете получить тело, — сказал говорящий. Немой кивнул.
— Я хочу похоронить, — твердо сказал я. — Прямо тут, в поле.
— Вы полагаете, черви лучше огня? — зло каркнул говорящий.
— Я заплатил вам за право похоронить ее в земле.
— Вы можете в течение часа попрощаться с трупом. Часа вам хватит?
Я шагнул к нему и заглянул в желтые змеиные глаза.
— Я заплатил вам за право похоронить ее в земле, — четко проговорил я. — Вы продали мне это право, слуги огня, — я показал говорящему свою правую ладонь. Его перекривило.
— Зачем ты пришел в дом огня? — гадко просипел он.
— Мои слова были услышаны, — сухо сказал я. — Я заплатил, теперь дело за вами.
Говорящий повернулся и прополз к двери, сунул ключ в замок. За дверью был коридор, полого уходящий вниз. Женечка лежала на полу, головой к порогу, на грязной простыне.
— Коридором до конца, потом налево, первая дверь. Лестница там, — говорящий вырвал из-под девочки простыню, так что труп перекатился на живот, подвернув под себя руку.
— Лопаты у вас нет? — спросил я, поднимая ее на руки. Голова Женечки бессильно свесилась назад, рот открылся, из него шел неприятный запах. Я встряхнул ее, она с готовностью булькающе всхрапнула газами.
— Когтями выроешь, — прошипел немой. Губы его при этом даже не пошевелились.
Я похоронил Женечку в полевой балке, поросшей высохшей от жары травой. Рыл я ножом, связанная корнями земля поддавалась плохо, запах цветов и стеблей душил до беспамятства, пот лился градом, Женечка отрешенно лежала на краю балки и капризно разлагалась. Кончив рыть, я свалил ее на дно, забросал дерном и вырванной травой. Получилось черти как, но мне было уже все равно.
Дома, приняв душ, я сидел в кресле перед раскрытой балконной дверью и пил холодное молоко. Был уже закат, небо сделалось темно-алым, словно в глубине его собиралась кровавая гроза. Вечерняя прохлада несла с собой теплое дыхание усталых пыльных плит со стен домов, таинственный аромат чужих кухонь. Когда-то в детстве я прочел сказку о некоем мальчике, поступившем в ученики к злому повару, готовившему чудовищные шоколадные торты, уже не помню, чем был плох повар, и чем все кончилось, помню только чувство страха перед простором неведомых пищевых учреждений, где все белое, розовое, желтое, и где таится смерть, непохожая ни на какую другую.
Я проснулся ночью, ложе мое походило на секционный стол в лаборатории уличных ламп. Я лежал, вытянувшись и не в силах вернуться к жизни. Потом я вспомнил: меня разбудил потусторонний, приснившийся крик дверного звонка. Было четыре часа ночи.
Когда я открыл входную дверь, она стояла, прислонившись спиной к стене. Волосы ее путано свешивались, покрывая плечи. Ее трясло. Она подняла руку, показала мне ладонь. Она ничего от меня не ждала, она пришла потому, что ей некуда больше было идти.
Сидя на кухне за столом, Женечка поминутно вздрагивала, будто от холода. Я налил ей остывшего чаю. Она боялась пить.
— Пей, — сказал я.
Она испуганно посмотрела на меня.
— Не бойся, я тебя больше не ударю.
Она отвернулась к стене. Похоже было, что она просто разучилась пить из чашки. Я положил ей руку на маленькое вздрагивающее плечо. Она потянулась своей рукой и залезла мне между пуговицами под рубашку. Рука у нее была стылая.
— Это нельзя, — сказал я. — Пей.
Женечка отняла руку и взяла ею чашку, поднесла к лицу. Она была красива, мертвая девочка, дующая в теплую жидкость, широко раскрывшая зацветшие сливовой синью глаза.
— Куда ты пойдешь? — спросил я.
Она показала свободной рукой в стену. Рука стала хамелеонить, почти сливаясь с узором обоев. Она поднесла чашку к губам, приоткрыла рот. Что-то темное пролилось в чай из ее рта. Я пододвинул к ней тарелку с сырниками. Она посмотрела на них так, словно это были красивые речные камни. Опустив веки, она стала медленно пить.
Когда мертвые пьют, это страшно и радостно, как если в ноябрьской роще идешь по красочной неживой листве. Когда мертвые пьют, мне вдруг хочется жить.
Ночь была глубока, как озеро. Мы молча сидели на кухне при свете белого фонаря, заслоненного древесной листвой. Мы пили чай, я и она, мертвая девочка Женя. Мы молчали, как если бы все между нами уже было сказано. Она дрожала и дула на еле теплый чай, опуская свои нетленные ресницы. Я тогда был так близок ей, я был почти мертв, и она была так близка мне тогда, она была почти жива.
Ты знаешь, ради той близости я ее и убил.
Синие нитки
То был, к примеру, Новый Год. Дед Мороз был и Снегурочка была, и все, кто ещё с ними приходит. Дед Мороз, правда, был ненастоящий: слишком худой, морковного цвета пальто висело на нём, как мешок, лицо к бороде не подходило, это просто дядька был средних лет, никакой не дедушка. А вот Снегурочка мне понравилась, невысокая она была, скромная, всё стояла потупившись и краснела, я скоро заметил, что она стесняется, подошёл к ней и стал подарков просить. А у неё подарков не было, да и у Деда Мороза их уже не было: мало взял и давно все роздал. Стала Снегурочка Деда Мороза за рукав дёргать, чтобы он со мной сам поговорил, а он, помню, Катьку по головке гладил, не потому что так любил, а потому что она ему руками в бороду вцепилась, — уж очень она, борода, была мягкая и длинная, — и не отпускала, так и стоял он, бедный, согнувшись, распрямиться не мог, тогда борода бы слезла, и все бы увидели, что Дед Мороз был не настоящий, а просто дядька средних лет. Стоял и улыбался — а что ему ещё оставалось, а Снегурочка, — красивая такая девушка с большими серыми глазами, — не понимала глупая, почему он не отзывается, и драла его за рукав, и тоже улыбалась, то мне, то ещё одной незнакомой девушке, что стояла у стола и глядела на клубок синих ниток. Вот в этом-то клубке и было всё дело, тут я уверен, если бы не он, они вообще бы не пришли, и Нового Года, может быть, и не было бы: вся мишура с подарками была затеяна ради того, чтобы до клубка добраться, а добраться до него они и не могли, тогда бы все всё поняли, схватили бы Деда Мороза, содрали бы с него бороду и рожей били бы о край стола, как папа бил Катьку: цапнет за волосы и ткнёт рожей об угол, губы разобьёт, и Катька потом обзываться уже не может, шепелявит только и слюни свои сосёт с кровью. А девушка, что стояла возле стола, — назовём её Снегурочкой Два, — клубок взять не могла, даже прикоснуться к ней боялась, не её это было дело: она была ищейка. Догадаться было несложно, я сразу и догадался, кто не понимает, могу объяснить: это люди такие, или не люди, в общем, существа, которые только и делают, что ищут, а отыскав, тронуть не смеют, стоят и смотрят, ждут хозяина. Случается часто — идёшь по улице, и видишь: сидит на скамейке мальчик, ест булку и на дерево смотрит. Никто и внимания не обратит, а я знаю: это он дерево нашёл. Нашёл, а взять не может, потому что нечем, да и не надо оно ему, не для себя ведь искал, в этом-то всё и дело, как в клубке синих ниток, что лежал на столе, Снегурочке Два он был не нужен, она просто стояла рядом и стряхивала что-то с висевшего на стуле халата, а на самом деле просто вид делала, что стряхивает, на самом деле она нашла, то что нашла. Если бы я даже говорить с нею начал — это пошло бы в пустоту, она