означает мужей властвующих, слава про них, молва красная, добрая. А вслед за ней и посыльный от князя заявился.
Жив и глазом не моргнул, когда в ковню к ним, широко распахнув дверь, в сопровождении урядника рудничного ступил рыжебородый Олен — как бил молотом, так и продолжал бить.
Олен остановился, замер, обождал, пока мастера работу окончат. Потом ткнул Жива кулаком в грудь.
— Ну что, немой, думал, не свидимся с тобою?! — и расхохотался, пуча глаза. — От меня никуда не денешься. Я нынче сторукий, заместо Хотта!
Олен тряхнул шеломом с белым конским хвостом, концы которого были выкрашены в красный цвет. Ударил кулаком в бронзовую, надраенную львиную пасть на груди. И Жив невольно улыбнулся, хлопнул слегка сотника по плечу. Тот пошатнулся. Но обиды не выказал, чего, мол, возьмешь с горяка дикого.
Волкан шагнул вперед, показывая всем видом, что ученика не отдаст. Но урядник сказал мягко:
— Не перечь княжьей воле, Драг!
Не родился еще на свет смертный, что мог бы перечить Великому князю Горины и Русии Срединномор-ской. Волкан знал это, отступил.
А Олен вывел Жива на воздух, оглядел при свете дневном, пощупал налитые мышцы, с размаху стукнул кулаком в живот — кулак отшиб.
— Ну, брат, да ты здоровее прежнего стал. То-то князю потеха будет! Что, поедешь со мной? Не оплошаешь?! Ну-у, гляди, коли подведешь… мне еще и в тысячники выбиться надо. Гляди! — И снова расхохотался.
Жив почуял от Олена дух бражный. Но руку вьщер-нул, замычал, мотнул головой в сторону.
— Чего тебе? — не понял Олен-сторукин.
— Да вместе их привезли с каким-то, — пояснил урядник, — то ли брат, то ли прихвостень просто. Он тут в плавне работает.
— Тащи сюда, — приказал Олен. — Тащи этого оборванца!
Скила тащишь не пришлось. Да и не был он похож на прежнего оборванца на парнишку голенастого и вихрастого. Одежа на нем бьиа справная, рудничная.
— Возмужал. — признался Олен, — совсем мужем стал, а был волчонком каким-то!
— Соколы мы, — поправил сотника Скил.
— Это мы еще поглядим, какие вы соколы! — заверил Олен с хитроватой усмешечкой, — поглядим! — И спросил с прищуром, заговорщицки: — Ну что, слушается он тебя… или своим умом зажил?
Скил подбоченился, надулся.
— Еще как, — сказал.
— Тогда обоих и заберу, — подтвердил свое решение сотник. Обернулся к Живу.
Тот прощался с Волканом — два богатыря стискивали друг друга в объятиях, казалось, вот-вот кости захрустят, грудные клетки полопаются. Нет, обошлось. Но совсем посмурнел Драг, лицом черен стал — где ему такого ученика теперь отыскать. В утешение Олен оставил ковалю баклажку браги, отторочил с седла. Да тот прислонил к порогу, не пригодится. Пошел в ков-ню.
И Живу больно было прощаться с учителем. Да только срок пришел. И так долго слишком в подневольных застряли. Сколько еще выжидать предстоит?
— Ты шибко-то не радуйся. Здесь покойно было. При князе невесть как придется, — предупредил Олен, когда Живу натягивали мешок на голову, чтоб обратной дороги не упомнил. — Из огня ковни, в полымя придворное попадешь — гляди, малый, сгореть в один миг можно!
Жив улыбался, не отвечал — что может ответить немой, тем более, с мешком на голове. Затянулась его дороженька на Олимп, к отцу родному, ох, как затянулась!
Две двери дубовые Хотт пропустил. А в окошечко крохотное, прорезанное на уровне глаз, в третьей заглянул. Покачал головой рано поседевшей, сдвинул на затылок плоскую медную шапку-шлем.
Странный был Дон. К другим посмотришь — кто спит, кто сидит, привалясь к стене бревенчатой, кто шагами узилище, свое мерит, кто рукоделием каким занимается, чтоб с ума не сойти в одиночестве, а этот все камень тягает здоровенный, как испросил себе лет пятнадцать назад еще, так и не отходит от него, будто он волшебный: то приседает, положив валун на плечи, то руками вверх вздымает, то катает туда- сюда, то на спину взвалит, сам лежит, руками упирается, словно подняться хочет… и до полнейшего бессилия, пока не падает в изнеможении. Всякое видал Хотт на занятиях воинских, знал, как силу и ловкость развивать камнями да бревнами, мечами да копьями, бегом да метанием. Но что Дон вытворял, не вмещалось в голову его. Не щадил себя сынок Реи покойной, больше стал на статую бронзовую похож, чем на человека — казалось, ткни его мечом, и звон услышишь.
А вот Аид совсем высох, завял, хотя и помоложе брата. Был крепким когда-то, быстрым. А ныне сидит на скамье и глядит в одну точку, словно видит в ней что-то диковинное, от чего оторваться нельзя. Жалко было Хотту, разжалованному в простые надзиратели, узников несчастных. Он за дело сидел. А они! Гостию особенно жалел — такую на руках носить надо, украшение и радость в любом доме, что княжьем, что простом, черном…
А в целом, славная темница была. И совсем не темная. В каждую камору сверху колодец идет, через него свет попадает, а дождик польет — и он попадет, прямо на скат и в желоб. С умом делали темницу под Олимпом, на западном склоне. Сверху уступ гладкий, широкий, на нем своя стража службу несет, ей внутрь не положено — гляди себе, чтобы никто из колодца не выполз в бега, да чтоб посторонние чрез колодцы эти в темницу не проникли. Да как проникнешь, ведь забраны отверстия тройными решетками, а по Олимпу, что внизу, что наверху — заставы. Хорошо было верхним, свет Божий видели.
Но и Хотт уже привык к участи своей. Да и как не привыкнуть — пока службу несешь, жену Влаву с семью детишками да полонянок заодно с их чадами не забывают люди Кроновы, подкармливают. Сотворишь что непотребное, плохо им придется. Так ему прямо и сказали, когда сунули в «погреба»:
— Не шали, сотник, весь твой выводок под княжьей рукой ходит. Береги их! — Крон отходчив. Может, и простит когда…
Четвертый год в темнице пошел, а прощением и не пахнет. Четвертый год обходит он каморы- узилища, следит, проверяет… Семеро из узников за срок этот души Роду отдали. Он их выносил, на руках собственных с Хисом, сменщиком своим. Хис тоже когда-то сторуким был, не угодил князю в походе, оплошал в засаде, вот и попал в темницу нетемную. Однажды и сам Крон приходил, поглядывал в окошки, хмурился, зубами скрипел… так и ушел, ничего не сказавши. Хотта в тот день самого заперли накрепко в его каморе, чтоб и на глаза не попадался. Князю своей охраны хватало.
— Следишь все?! — спросил вдруг зло разгоряченный Дон.
Хотт не смутился, ответил прямо:
— Слежу.
— Ну, следи, следи. У тебя доля такая! — Дои расхохотался. — Вот помрет батюшка, я тебя наверх возьму, там следить будешь. Будешь?!
Мороз прошелся по спине у бывшего сторукого. За такие речи запросто можно с жизнью распрощаться. Но и поучать княжича, перечить сыну Кронову, хотя и заточенному, не его забота. Промолчал Хотт. Но понял кое-что, не забавы ради тешится Дон с камнем своим неподъемным, готовит себя к чему-то… Тщетные надежды! Лет ему уже за сорок, из них двадцать в «погребе» просидел. И еще двадцать просидит. И помрет здесь. И придется выносить его холодное, бронзовое, звенящее тело. Ежели только самому раньше околеть не доведется. Нет. Хотт твердо знал, тягаться с Великим князем бесполезно, да и доли ждать доброй тоже. Доля она всегда на стороне сильных, властью наделенных.
— За что тебя сунули сюда? — спросил Дон. Голос у него был зычный, княжий. — Казну, небось, пропил?
— Не пропивал я казны, — ответил Хотт, — ив руках не держал. А посадили сюда за то, что слово прямое понимаю, а не намеки да недомолвки… вот за что. А ты, княжич, будто только приметил меня. Прежде что-то не спрашивал…
— Правильно посадили, — оборвал его Дон, — не умеешь разговаривать со стоящими выше тебя!
— Мое дело молчать!
Дон снова рассмеялся. Потом сказал примиряюще: