Заговорил иглы и сухожилия. Старик тяжело дышал, а по широкой скамье уже растеклось озерцо крови.
– Слово скажу. По шее потом дашь, когда встанешь. И не перечь, нынче ты не указ.
Стюжень пил крепкий мед, молчал и только косил налитым кровью глазом. Мол, потом поговорим, ворожец, так твою…
…Безрод обрезал сухожилия, накрыл старика волчьей шубой, сел на лавку у стены, и самого будто выкрали. Даже маслянки не задул. Так и замерли один подле другого – заштопанный старик и ворожец-самоучка. Один на скамье, другой – на лавке у стены, откуда скатился потом на пол. И все равно не проснулся, лишь глухо застонал. Догорели маслянки, изба погрузилась в темень. Заглядывали другие ворожцы, заглядывали воеводы, князь присылал справиться, как там Стюжень.
Сивый очнулся от собственного стона. Послушал дыхание старика, усмехнулся, тихо вышел наружу и, обласканный полной луной, поколченожил к амбару. А когда проходил мимо городской стены, замер. Который день на исходе? Третий? На стенах всегда кипела жизнь, кто-то нес дозор, кто-то точил оружие. Безрода узнали, поздоровались, как с равным. Сивый тяжело поднялся на стену, приложил руки к губам и крикнул, что было мочи:
– Э-э-э-й! Брюнсдюр-ангенн, никак спишь?
Стан полуночников недолго молчал. Из темноты прилетел низкий, могучий голос:
– О да, седой боян, я узнал тебя.
– Я уж думал, спишь. Не ранен ли, Брюнсдюр-ангенн? Хорошо ли почивалось?
– Нет, боян, я не ранен.
– Жду тебя на плесе через день. Застоялся что-то. Скучно.
Брюнсдюр помолчал.
– Хорошо. Я ждал. Не пей, боян, холодного молока. Береги горло. Прошу.
– И ты, Брюнсдюр-ангенн, зазря не подставляйся! И не подходи близко к реке. Сыро, как бы голос не сел.
С того берега реки по морю лунного света приплыл зловещий, раскатистый хохот. Безроду смеяться не хотелось, от боли в боку едва не плакал, но парни, окружившие со всех сторон, смотрели с тайной надеждой. Сивый натужно, деланно расхохотался. Вои, стоявшие ближе всех, отпрянули. Так и слуха лишиться можно. Безрод смеялся с грустным лицом, и силу для смеха черпал не в веселье, а в боли. Отсмеявшись, едва не падая, сполз по бревнам на тесаный настил. От натуги перед глазами зацвело, чисто летом на заливном лугу.
– Чего же так скоро? – спросил кто-то из дружинных. – Рано. Отлежался бы пару дней. Порубит Брюнсдюр.
Безрод молча покачал головой. Нет у вас, бестолочи, пары дней. Нет. День-другой, и сомнут полуночники. Уже который день подряд через стену перелазят. Хорошо, везет пока.
Совершенно обессилел. Ровно в одиночку закидал мешками и бочатами полный трюм Дубининой ладьи. Безрод спустился со стены и, качаясь, поковылял к себе. Стелясь тенью, нырнул в амбар и, как бревно, повалился на ложе. Скоро встанет солнце, а там и поглядим.
Утром Безрод, едва глаза открыл, почувствовал на себе взгляды. Ну, что еще? Опять пел, спать не давал? Чем недовольны? Сивый усмехнулся. Все стоящие на ногах, как один, обступили ложе Безрода. Потрепаны, перевязаны, исхудали, посерели.
– Никак бредил ночью?
Перегуж тут как тут. Воевода сунул руки за пояс, подступил вплотную, насупился, заиграл бровями.
– Что ж ты, подлец, делаешь? Легкой смерти захотелось? В дружину к Ратнику не терпится? Зачем на рожон полез? Почему не вылежался?
Ты гляди, ровно и впрямь отец. Поговорит-поговорит, а возьмет и всыплет.
– Засиделся. На волю хочу. Тесно, душно, задыхаюсь.
Безрод встал перед воеводой. Пока князь от железа страдает, Перегуж всем дружинным заместо отца.
– Ты, парень, языком не трепли. Враз оторву. Не абы кого вызвал – Брюнсдюра! Посечет за здорово живешь! Видал? – Воевода вытащил рубаху из-за пояса, задрал. Уродливый шрам белесой нитью вился по всей груди. – Насилу ушел.
Сивый усмехнулся.
– А я не уйду. Уж как в город вошел, все к тому идет. Скорее бы.
– С огнем играешь.
– Это вам все игры, а я устал.
Безрод обошел воеводу и побрел из амбара вон, соратники поневоле расступались, без помех давая пройти. Удивленно глядели вслед и поджимали губы. Сивый будто сам себя приговорил. Говорит нехотя, смотрит холоднее обычного, ровно покойник ходит по белу свету.
Перегуж сердито оглядел воев. Не того ли хотели? Повесить, утопить, обезглавить, стрелами утыкать? А себя на его место никто не ставил? Конечно, до такого никто не додумался! Не пора ли задуматься, о ком сложат песни после этой войны? О боянах? О млечах? О князе? Как бы не так! О человеке, который заставил весь город расправить плечи, набрать полную грудь воздуху и смеяться во всю мочь. И встал последний против первого. Ведь так? Свою чару пьет до дна сам. Воевода мрачно оглядел дружинных и вышел.
– Всем лежать. Нечего скакать. Утро вечера мудренее.
Безрод ушел на задний двор, сел на бревно и долго смотрел на море. Всего ничего осталось. Дождаться бы завтрашнего утра. Над морем дымка висит, белая, словно молочный дух, а налетит ветер – порвет в клочья, развеет по сторонам. Не было молочного счастья и уже не будет. Даже глазком не взглянул и пальцем не потрогал. Вьется дорожка, у каждого своя, идешь по ней, сколько богами отмерено, в болота лезешь, в трех соснах кружишь, а на чужую не перескочить. Долю не обмануть, глаза не отвести. Как идешь, так и смерть принимаешь. Пятками сверкаешь – в спину бьют, а прямо идешь, головы не гнешь – так и бьют в самое сердце. Тяжко в жизни дуракам. Голова не гнется, зато и видать издалека.
Ноет бок. Но странное дело, только начни мечом махать, вмиг обо всем забудешь. Будто и нет никаких ран. Поплачутся кровью, да усохнут. Завтра не мелочь сопливая на плес выйдет – первый из первых. Таких днем с огнем ищи по всем сторонам – не вдруг и сыщешь. В море бы войти. Пусть обжигает студеная вода. Она ведь, как мать, всякого примет, в грязи извозишься – отмоет, душой зачерствеешь – размягчит. Будет шуметь-пошумливать, ровно колыбельную петь. Безрод закрыл глаза и мысленно вошел в море. И так стало спокойно, будто смыло с души грязь, кровь, дурную память. Перед последним поединком душа должна быть свежа, как роса на лугу, горяча и трепетна, как жеребец в поле.
Никто не посмел войти на задний двор. Дворовые, завернувшие сюда по хозяйственной надобности, замирали и тихонько шли на попятный. Перегуж и сам долго стоял, во все глаза глядел на Безрода.
– Эх, парень, парень. – Воевода горько покачал головой. – Во всем Сторожище от силы один-двое Брюнсдюру под стать, и то – как счастье обернется. Куда тебе с твоими ранами? Эх, парень, парень!..
Сивый перестал шептать, замер неподвижно. Только ветер трепал волосы, с рубахой забавлялся. Перегуж поставил у заднего двора дружинного, чтобы никто войти не смел. Утром седому да худому тяжелее всех придется. В стенке не спрячешься, о помощи не попросишь. Весь на виду.
Вечером Безрод переступил порог амбара, замер на мгновение, и тотчас получил сапогом в грудь, да с такой силой, что едва не вынесло с крыльца. И следом еще несколько.
– Пригладь перья, воробей! – заорал взбешенный Коряга. – Распушил, словно жар-птица! Не ты один жаждешь против Брюнсдюра встать! А если ты сдохнешь, я пойду! И не бывать мне битым, безродина! А жив останешься – про сапог мой помни! Нечего поединками прикрываться! Полно глумиться над честными людьми, предатель, змей островной!
Млеч раскраснелся, жилы на шее взбухли, будто ладейные канаты, достиг предела в своем лютовстве. Разве что на куски Безрода не порвал. Как потерял всю семью, так и обезумел в ненависти к оттнирам. На тень бросался, белый свет стал не мил, себя не берег.
Дергунь и того пуще взбесился. Едва пеной не плевался, чуть рубаху на себе не порвал, за нож схватился. И не понять, что кричал, насилу успокоили. Всем тяжко полуночник вышел. А Безрод знай себе улыбался. Глаза пусты и бессмысленны, в руках сапог теребил. Рядяша встал между Корягой и Сивым, буркнул: