5) Довольно метафорической пересыщенности: поменьше имажинизма; и побольше песни, побольше простых слов (меньше труб) – гениальные композиторы гениальны не инструментами, а
Впереди русский стих ожидает богатство неисчерпаемых мелодийных миров.
И да здравствует –
А. Белый – космист пифагорейского склада: гармонию Вселенной он пытается понять на основе
Он и сам был, как космическая мелодия, – причем не в инструментальном исполнении, а по меньшей мере в виде могучего вселенского хорала. Недаром К. Н. Васильева писала: «Жизнь сознания в нем, его самосознание было так многообразно построено, так многосоставно. Сколько сфер, зон, пластов и потоков в нем всегда пересекалось. Как бурно двигалась и неслась эта певучая ткань, образуя мгновенные смены переложений и сочетаний. <… > Это можно было бы уловить и передать лишь в формах музыки. И он, действительно, был как живая симфония. <…> Больше всего он был – музыка, и больше всего он был – ритм. Ритм и музыка едва сдерживались в нем человеческой формой…»
На глазах Марины Цветаевой и при ее непосредственном участии разыгрывался и последний акт драмы, связанный с пребыванием Белого в Германии. О настроении писателя в то время свидетельствует фрагмент его монолога: «На Европу надвинулась ночь.<…> Ядовитый газ войны ослепил Европу. Ослепленный разве видит тьму? <…> В России я был голоден, я вымерз, как земля в тундре, до сих пор вечная мерзлота сидит во мне, но в России я жил и видел живых людей. Таких же промерзших, как я, но живых! А здесь, в Европе, даже великий Штейнер оказался обезьяной. <… >»
Это, так сказать, общие соображения. Но были еще и сугубо личные, о которых он писал весной 1922 года издателю журнала «Новая русская книга» А. С. Ященко: «<…> He сердитесь на меня: я серьезно нервно болен, – на почве многих неприятностей, о которых ведь не оповестишь в газетах. Уже давно, нервно больной, я работаю по 20 часов в день: пишу основные свои книги и сижу над грудой корректур. Между тем: со всех сторон на меня сыплются предложения, просьбы, требования; между тем: при помощи десятка писем выцарапываешь из России свои книги; между тем: у меня постоянные сердечные припадки; между тем: я совсем одинок и не умею себе пришить пуговицы; между тем: высунув язык, обегаешь целый ряд мест только чтобы –
К тому времени Германия переживала тяжелейший экономический кризис. Галопирующая инфляция достигла запредельных темпов. Деньги превращались в ничего не значащие бумажки. Именно в это время встретилась с Белым в Берлине переводчица его книг на итальянский язык Ольга Ресневич-Синьорелли. После смерти писателя она вспоминала: «<…> В сентябре 1923 г. у меня была личная встреча с А. Белым. Атмосфера тех дней казалась страницей, вышедшей из-под его пера. Это был самый жестокий момент инфляции. Обменный курс вывешивался на улице по четыре раза в день: марка головокружительно падала вниз. Жены служащих ожидали мужей у выхода из конторы, вырывали у них из рук полученный заработок и тут же бежали обменивать эти деньги. 20 ноября 1923 г., в день самого низкого курса, один доллар стоил четыре тысячи двести миллиардов марок. Многие представители русской интеллигенции переселились в тот период за границу. Белый, сжигаемый, как его герой Дарьяльский, нестерпимой тоской по страдающей родине, был готов вернуться назад. Он узнал, что я нахожусь в Берлине и пожелал встретиться со мной. Он пригласил меня на ужин с двумя русскими друзьями в модный ресторан. Мы пришли раньше его. Помнится, обширный зал был уже наполнен густым дымом. Посетители либо оживленно беседовали за столиками, либо напряженно молчали с мрачным лицом. Белый вошел стремительно, подавшись всем телом вперед, словно плыл, рассекая это море дыма. Он принес мне в подарок все свои книги, вышедшие в Берлине, и сказал, что счастлив встретиться со мной лично. При этом он повторил то, о чем писал раньше – что он был бы рад, если бы я перевела краткий вариант его „Воспоминаний о Блоке“, когда он завершит работу над ними. В Берлине ему довелось претерпеть лишения. Но теперь он получил гонорары от издателей. Карманы его были полны белых банкнот – время от времени они сыпались на землю. То были миллионы, которые он должен был истратить. И он платил за всех. Деньги ему уже были не нужны, через пару дней он собирался уехать. В моей памяти запечатлелось молниеносное сверкание его глаз – то ярко-голубых, то фиолетовых; порой они, казалось, светились изнутри. Помню его взволнованный голос, когда он говорит о Микеланджело, о сотворении Человека, и его слова доходят до сознания и запечатлеваются в памяти не столько в силу их логического смысла, сколько в силу живого ритма и горячей убежденности его голоса».
Да, А. Белый давно уже принял решение как можно скорее вернуться на Родину и подал в советское консульство заявление на обратный въезд в Россию. Тем не менее внутренне продолжал колебаться. Эти сомнения от безысходности прекрасно передает письмо к Марине Цветаевой, отправленное в ноябре 1923 года из Берлина в Прагу: «Голубушка! Родная! Только Вы! Только к Вам! Найдите комнату рядом, где бы Вы ни были – рядом, я не буду мешать, я не буду заходить, мне только нужно знать, что за стеной – живое – живое тепло! – Вы. Я измучен! Я истерзан! К Вам – под крыло! <…> Моя жизнь этот год – кошмар. Вы мое единственное спасение. Сделайте чудо! Устройте! Укройте! Найдите, найдите комнату. <…>» (Марина комнату нашла, с хозяевами договорилась, но к тому времени А. Белый окончательно принял другое решение – вернуться домой в Россию.)
Верность берлинской дружбе и преклонение перед поэтическим талантом А. Белого Марина Цветаева сохранила до конца своих дней. На его смерть она откликнулась проникновенными воспоминаниями, озаглавленными с беспощадной точностью – «Пленный дух». Маленькая дочка Цветаевой – Аля (Ариадна), которую взяли в Берлин, также оставила краткие дневниковые записи о встрече с поэтом: «Это был небольшого роста человек, с лысиной, быстрый, с сумасшедшими, как у кошки, глазами. Он мне очень понравился. <…>»
К этому времени в Берлин приехала и К. Н. Васильева. До Москвы доходили слухи – один тревожнее другого: Белый, дескать, находится в критическом положении; его необходимо немедленно спасать. Спасти в этой ситуации способен был один человек – она, Клавдия Николаевна, женщина тихая, но волевая, имевшая к тому же теперь на него не меньше прав, чем остальные. Она моментально оценила обстановку: если Белого не вырвать из создавшегося замкнутого круга, он окончательно сопьется, а то и хуже – постепенно сойдет с ума. Она как никто знала и понимала: его добивает тоска по Родине, без которой он ничто. К. Н. Васильева пробыла в Берлине около полугода. Но срок въездной визы в июле истек и ей пришлось вернуться в Москву, запустив механизм «обратного возвращения» Белого домой. Помимо преодоления обычных бюрократических проволочек, требовалось еще получить заключение соответствующих «органов» о благонадежности (замеченных в антисоветских настроениях назад в РСФСР попросту не пускали)…
Перед отъездом Белого домой писатели-эмигранты, с которыми он был более-менее дружен, устроили грандиозный прощальный обед. Настроение у всех (и прежде всего – у самого отъезжающего) было далеко не праздничным: одни откровенно завидовали собрату по перу, другие затаили обиду и даже злобу. Утром вместе сфотографировались на память, а вечером не обошлось без скандала и ссоры. Нина Берберова, присутствовавшая на писательском «мальчишнике», свидетельствует не без налета вполне понятного субъективизма:
«<… > Вечером был многолюдный прощальный обед. И на этот обед Белый пришел в состоянии никогда мной не виданной ярости. Зажав огромные кисти рук между колен, в обвисшем на нем пестро-сером пиджачном костюме, он сидел, ни на кого не глядя, а когда в конце обеда встал со стаканом в руке, то, с ненавистью обведя сидящих за столом (их было более двадцати) своими почти белыми глазами, заявил, что