Они перешли к акварелям. Их было много. Линии извивались, краски буйствовали. Картины притягивали нарочитой изощренностью, фантастичностью, дерзостью. Плотников вспомнил стихи Василия Каменского, разученные им когда-то смеха ради и теперь не желавшие уходить из памяти:
— Как называется вот эта… картина?
— А какое название дали бы вы?
— «Разгульнодень», — в шутку сказал Плотников.
— Знаете Каменского, — удивился художник. — Ну что ж, так оно и есть.
— Вы это серьезно?
— Разумеется, кто-то другой даст картине свое название, скажем, «Восход солнца на Венере» или «Кипящие страсти». Ну и что? Когда вы слушаете симфонию, то вкладываете в нее свое «я», и музыка звучит для вас иначе, чем для вашего соседа и для самого композитора. У вас свои ассоциации, свой строй мыслей, словом, свой неповторимый ум. Абстракция дает ему пищу для творчества.
— А как же с объективным отображением реальности?
— Воспользуйтесь фотоаппаратом, не доверяйте глазам. Классический пример: когда Ренуар показал одну из своих картин Сислею, тот воскликнул: «Ты с ума сошел! Что за мысль писать деревья синими, а землю лиловой?» Но Ренуар изобразил их такими, какими видел, — в кажущемся цвете, изменившемся от игры световых лучей. Кстати, сегодня это уже никого не шокирует.
— Какое может быть сравнение; импрессионизм и абстракционизм?
Художник усмехнулся.
— Вот ведь как бывает. В семидесятых годах девятнадцатого века умные люди высмеивали «мазил- импрессионистов, которые и сами не способны отличить, где верх, а где низ полотен, малюемых ими на глазах у публики». А сейчас, в шестидесятых годах двадцатого, не менее умные люди восторженно восхваляют импрессионистов и высмеивают «мазил-абстракционистов»!
Много лет спустя Плотников вспомнил эти слова, стоя перед фреской во всю огромную стену в парижском здании ЮНЕСКО. Изображенная на ней фигура человека, нет, глиняного колосса, вылепленного в подпитии неведомым богом, — плоская, намалеванная наспех грубой кистью и еще более грубыми красками, вызвала у него чувство удушья. И эту, с позволения сказать, вещь сотворил великий Пабло Пикассо, при жизни объявленный гением!
«А король-то голый!» — подумал Алексей Федорович и сам ужаснулся. Скажи так вслух, и сочтут тебя, голубчика, невеждой, невосприимчивым к прекрасному!
Однажды ему так и сказали: «Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!»
Вскоре после получения профессорского звания Плотников был командирован на месяц в Дрезденский технический университет. На вокзале в Берлине его встретила переводчица фрау Лаура, желчная одинокая женщина лет сорока, установившая над ним тотальную опеку.
— Герр профессор, сегодня у нас культурная программа. Куда вы предпочитаете пойти, в музей гигиены или оперетту?
— Право же, мне безразлично, фрау Лаура.
— Выскажите ваше пожелание!
— Да все равно мне!
— Я жду.
— Хорошо, предпочитаю оперетту!
— А я советую пойти в музей.
— Но теперь я захотел именно в оперетту!
— Решено, — подводит черту фрау Лаура, — идем в музей гигиены.
Как-то в картинной галерее она привлекла внимание Плотникова к небольшому полотну:
— Смотрите, какая прелесть, какое чудное личико!
— А по-моему, это труп, — неосторожно сказал Плотников.
Вот здесь-то он и услышал:
— Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!
Подойдя ближе, они прочитали название картины: «Камилла на смертном одре».
Этот эпизод вспомнил Алексей Федорович, стоя у фрески Пикассо.
«Да он издевается над нами… Или экспериментирует, как с подопытными кроликами! Шутка гения? Почему же никто не смеется? Почему у всех такие торжественно-постные лица?»
Еще один эпизод с чувством досады вспомнил Алексей Федорович. Как-то раз в разговоре с композитором и пианистом Гозенпудом он вздумал показать себя ценителем музыки и принялся расхваливать полонез Огинского.
— И это вы считаете музыкой? — удивился Гозенпуд.
— Полонез Огинского вне музыки! — важно поддакнул присутствовавший при разговоре доцент консерватории.
— Но полонез воздействует на эмоции слушателей, на их настроение, — попробовал возражать Плотников. — Понимаю, он сентиментален, может быть, даже слащав. Но доходит до сердца. Не в этом ли смысл искусства?
Гозенпуд помолчал.
— Войдите в комнату, окрашенную темной краской, — сказал он затем. — Уверен, что вскоре у вас испортится настроение. А в светлом помещении, напротив, улучшится, возможно, станет приподнятым. Значит ли это, что маляр создал произведение искусства? Искусство не должно приспосабливаться, искать легчайший путь к сердцу — так думают лишь дилетанты. Впрочем, вы, как инженер, можете и не разбираться в искусстве… А его сверхзадача — воспитывать вкус, приобщать к глубинам культуры.
Вероятно, он был прав, художник с интеллектом ученого, создатель архисложных шедевров, снискавших почтение знатоков, но так и не нашедших пока дороги к сердцам тех, кому близок и доступен Огинский.
Тогда Алексей Федорович не нашелся что ответить. И это полупрезрительное «впрочем, вы, как инженер…» осталось в его душе пожизненной метой. Но он сделал вывод: нужно, чтобы инженеры цитировали «Божественную комедию», а поэты представляли принцип действия циклотрона.
Жизнь выдвинула новые критерии интеллигентности. Сегодня в равной мере неинтеллигентны инженер, не приемлющий искусства, и поэт, бравирующий незнанием физики. Нет конфликта между «технарями» и «гуманитариями», есть столкновение двух форм невежества.
В понравившейся ему книге Вагнера «От символа к реальности» он подчеркнул строки:
Итак, наука создает модель, искусство — образ. Но кто решится даже сейчас, в наше время, указать