У меня голова закружилась и стало тошнить. Ведь последние ночи я так мало спала. Я перестала что-либо понимать. Стала сомневаться в нормальности Марелле. Настоящее горе и отчаяние и тут же какой-то мелочный расчет, какая-то торговля!
Я чувствовала себя во многом виноватой. Ведь целый год я сидела за одной партой с этой девочкой и по-настоящему не знала, что она ходит в церковь или в молельню. То есть нет, что это я говорю. Конечно, знала, потому что она иногда упоминала об этом в разговоре, но у меня осталось впечатление, что делает она это вместе с родителями и ради них. Вообще-то я не особенно задумывалась об этом. Как и все мы. Мы проходили мимо Марелле и своими насмешками и высокомерием все более отталкивали ее от себя. Что же удивительного, что она запуталась в каком-то нереальном мире и униженно выторговывает себе лучшую долю каким-то тысячи лет назад придуманным способом...
Теперь, когда я обо всем этом узнала, мне стало совсем по-новому жаль Марелле. Я искренне хотела помочь ей. Но в самом главном, в том, ради чего Марелле готова пожертвовать всем, даже, как она уверяла, жизнью, если бы только бог согласился, я была так же беспомощна, как и этот ее бог…
На другой день, когда я сидела у постели Энрико, я попыталась быть хоть немного лучше Марелленого бога и начала исподволь:
— Может быть, тебе хочется видеть кого-нибудь еще из нашего класса? Все рвутся проведать тебя. Как ты думаешь, если, скажем, завтра придет кто-нибудь другой?
Энрико не дал мне закончить, схватил мою руку своей горячей рукой и взволнованно спросил:
— А ты не хочешь больше приходить?
— Ну, что ты. Не выдумывай глупостей. Разумеется, хочу. Я бы все время сидела здесь, у твоей постели. Только ведь и другие хотят. Они только и делают, что расспрашивают о тебе. Ты же знаешь, что пока к тебе всех не пускают. Но может быть, ты хотел бы, чтобы, например, завтра или послезавтра для разнообразия пришел кто-то другой. Ну, скажем, Марелле...
— Марелле? Почему Марелле? — искреннее удивление Энрико смутило меня. Я не имела права сказать больше, чем решилась сказать:
— Разве же ты не знаешь, какая она. Добрая, мягкосердечная и так беспокоится о тебе.
— О, Мареллены беспокойства! — Энрико даже махнул рукой. Стало ясно, что никакого божественного вмешательства здесь не произошло. — Если разрешат двоим, скажи Ааду. Пусть зайдет, если время будет. Может, и еще кто из ребят потом придет. Если разрешат, приведи как-нибудь Сассь. Только никто не смеет приходить вместо тебя. Понимаешь? Ты приходи каждый день. Слышишь?
Опять у него в лице какая-то тоска.
— Дай слово, что будешь приходить. Каждый день! Знаешь, — на его лице мелькнула тень улыбки, — желаниям умирающего нельзя противиться. Теперь ты у меня в руках. Если ты хоть раз не придешь — я отдам концы. А потом буду являться к тебе, как привидение. И это будет у тебя на совести!
О да, это только на моей совести!
Но Марелле! Да, любовь бывает похожа на слепого музыканта, который исполняет свои самые страстные мелодии перед глухими...
Настолько все-таки я сумела стать заместителем бессердечного бога Марелле, что смогла ей сообщать немного более утешительные новости. Сначала я немножко преувеличивала, рассказывая, что дело идет на поправку. И все-таки в глаза Энрико с каждым днем словно откуда-то издалека возвращалась жизнь. Сестра тоже подтвердила это и сказала, что теперь уже вполне можно надеяться, что он выздоровеет.
Все свободное время, сколько мне разрешали, я просиживала у его постели. Теперь иногда пускали и Ааду. Нам казалось, что совсем скоро все будет хорошо, и Энрико опять будет сидеть на первой парте, в ряду около окон, и займет среди нас свое место.
За эти дни я его по-настоящему узнала. И хотя с каждым днем к нему понемножку возвращался прежний тон и словечки, все же он ни разу не показался мне прежним. Я ясно видела, как он старается от них отделаться. Мы разговаривали очень откровенно.
Странно, до чего же многое мы воспринимаем совсем одинаково. Только в одном он со мной ничуть не согласен. Ааду рассказал ему, как мы теперь патрулируем и что девочки тоже участвуют. Почему-то Ааду преувеличил мою смелость и решительность. Этим хотел доставить Энрико удовольствие, что ли. Но Энрико, казалось, очень огорчился. И в конце концов взял с меня обещание, что буду участвовать в этом деле только в группе Ааду и не стану отходить от него дальше, чем на десять шагов и свисток буду все время держать наготове. (Словно я осмелилась бы на что-нибудь большее!)
Второе условие — чтобы я ни в коем случае не входила в группу, где Свен. Тут мне было легко его успокоить, потому что из всех мальчиков старше шестнадцати лет один Свен не участвовал в патрулировании — у него все еще болела нога. Вообще-то лучше нам было в том разговоре не касаться Свена, потому что в наших новых отношениях впервые ощутился разлад.
— Я тебя уверяю, Кукла, ты не знаешь Свена. Считаешь, что он хороший музыкант и увлечен тобой, но... впрочем, когда-нибудь сама убедишься.
И это правда. Я не знала Свена, как до этих пор не знала Энту и хотя бы его друга Ааду. Я их всех немножко знала с внешней стороны, а у Свена случайно именно эта сторона была наиболее привлека тельной.
И вот наступил день, когда Энрико показался мне уже настолько здоровым и веселым, что я решилась сделать то, что следовало сделать давным-давно.
— Энрико, — начала я, опустив глаза, — я уже давно хочу у тебя попросить прощенья в одном... Знаешь, я не должна была тогда говорить тебе...
Ой, до чего же иногда обоюдоострая штука просить прощенья. Невольно приходится бередить старые раны. Но раз уж я начала и Энрико с напряженным вниманием смотрел на меня, мне пришлось продолжать.
— С моей стороны было очень низко упрекать тебя в той несчастной истории в нашей старой школе. Ты можешь простить мне это?
— Ах, ты об этом! — На лице Энрико отразилось разочарование и смущение. — Что теперь об этом говорить. И вообще — Урмас тогда выдал мне за дело. Знаешь, я когда-нибудь еще здорово отблагодарю его за это. Честное слово.
Только эти бесконечные извинения и объяснения, в сущности, чепуха. Значит, убей человека, попроси прощения — и все в порядке. Не так ли? Ну, знаешь... — Энрико поежился. — Когда-то ты заставила меня в судебном порядке просить у тебя прощенья, — тут он слабо улыбнулся, — и разве это поправило дело, скажи? Разве я от этого изменился или ты стала ко мне лучше относиться? Ведь нет же?
— Я... конечно же... — я отчаянно пыталась не покривить душой и в то же время не забывать, что не имею никакого права и основания обижать человека, особенно теперешнего Энрико, — то есть, это же... как воспринимать... Я уверена, что... ну, да...
— Ну что же ты заикаешься! — улыбка Энрико переходит в откровенный смех. — Ведь я не такой дурак, как ты, видимо, думаешь. И знаешь что, Кукла, — он вдруг стал снова серьезным, просто очень серьезным. — Извиниться-то я извинился. Высыпал себе на голову целую гору пепла и так далее. Но честно говоря, был здорово разочарован, когда обнаружил, что эта твоя тетрадка вовсе не дневник. Знаешь, я бы многое дал, чтобы хоть разок почитать твой дневник. Конечно, только твой. Не думай, дела других девчонок меня ничуть не интересуют. Никогда не интересовали и интересовать не будут. Только о тебе я хочу знать все. Понимаешь? Все!
Он взял мою руку и я не решилась отнять ее, не решилась спросить, зачем же он дал мою тетрадь читать другим, потому что почувствовала, что у него опять жар. Рука была такая горячая и мне стало очень жаль его. Он лежит в больнице только из-за меня. Защищая меня, он рисковал жизнью. Думая об этом, я тихонько, бережно погладила его руку, судорожно сжимавшую мои пальцы. И тут же ужасно испугалась своего поступка, увидев вдруг изменившееся лицо Энрико — мне даже страшно стало — а вдруг у него снова открылась рана?
Он прошептал: «Кадри!» и еще раз «Кадри!» и в глазах у него было столько света, что я не выдержала, встала и отошла к окну. Там, стоя спиной к Энрико, глядя в окно и ничего перед собой не видя,