Пошатываясь, он вышел в коридор и столкнулся с сестрой. Юлия несла недвижный багрово-синий комочек. Лицо ее, измученное тревожной ночью, было скорбно.
— Атия испугалась грозы. Он не будет жить...
Цезарь вгляделся. Ребенок... жалкий, с такими маленькими ручками и ножками!
— Не будет жить? — переспросил он с тоской. — Но почему же? Он Юлий, он обязан жить, кариссима![12] — Цезарь выхватил у сестры багровый комочек и с силой встряхнул. — Он должен жить!
Раздался слабый, будто мышиный, писк. Он встряхнул ребенка сильней — и дитя закричало.
Тогда они разгребли золу в очаге и бережно погрузили новорожденного в ее тепло. Цезарь склонился над малюткой. Младенец дышал, и Цезарь ощутил на лице это едва уловимое дыхание.
Сын! Вот чего ему не хватало. Жена, подарив двадцать лет тому назад дочь, навсегда осталась бесплодной.
Дети любовниц? Где-то в Египте рос смуглый, непохожий на него мальчик. Царица обоих Египтов Клеопатра добивалась, чтобы римский воин признал его своим сыном, но Цезарь ни разу не видел этого ребенка. Дитя его хмельного порыва, сын египтянки, Цезарион: В нем ничего от Цезаря, от Рима, от длинной вереницы Юлиев, спящих в родовом склепе, но упорно жаждущих жить в правнуках.
А маленький Марк Брут? Дитя любви, сын его Сервилии. Однако юноша в глазах всех — первенец выжившего из ума консула Брута. Давно утешаясь с другими, Сервилия взяла с бывшего возлюбленного клятву не открывать Марку позора его матери. И с каждым днем она воздвигала стену все выше и выше между отцом и сыном. Марк навсегда потерян. Но этот малютка, сын его племянницы, внук его любимой сестры, он будет его дитя!
Гай Октавий был пьян. Окруженный компанией флейтисток и танцовщиц, он не очень огорчился, узнав, что ребенок родился мертвым. Когда по дороге посланец с трудом растолковал 'нежному' отцу, что Цезарю удалось оживить младенца, Октавий понуро кивнул головой:
— Цезарь? Ну и пусть Цезарь растит его, а с меня хватит семейных радостей!
Мать Атии, сияя всеми морщинками, встретила его на пороге:
— Сын!
Октавий махнул рукой. В спальне роженицы было тихо. Услышав шаги мужа, Атия подняла ресницы:
— Я не хочу развода. Я родила тебе сына.
Всем своим видом Октавий дал понять, что это его мало интересует. Юлия увела зятя в атриум.[13]
Стоя на коленях у очага, Цезарь пристально смотрел в крошечное личико.
— Он так слаб, Маленький Юлий...
— Октавиан, — резко перебил Гай Октавий, — сын Октавия
— Октавиан!
— Отдай мне, я усыновлю. — Цезарь умоляюще коснулся его одежды.
— Да забирай, сделай милость. — Октавий усмехнулся, но вдруг быстро прибавил: — Ты шутишь? Кто же отдаст своего сына?
— У тебя есть дочь. — Цезарь встал. — Что ты можешь дать ребенку? Посудную лавочку в забытых богами и людьми Велитрах? Коллекцию коринфских ваз? Я сделаю его моим наследником, единственным наследником моим и славного Мария!
— А девочка? Ей прикажешь умереть старой девой в нашей дыре? Нет, бери обоих. Ему — слава, ей — приданое. Я позову жреца, и мы закрепим договор.
III
Длинные языки пламени лизали стены, вздымались над кровлей. На узкой улочке, загроможденной скарбом, сидела немолодая женщина. Ветер трепал ее волосы. К груди она прижимала полуголую девочку. Двое мальчиков постарше, боязливо косясь на пылающий дом, льнули к матери.
— Люция, Люция, — повторял стоящий перед ней мужчина в обгорелой тунике, — не горюй так. Все равно ни дома, ни виноградника не вернуть.
— За сколько продашь? — Широколицый веснушчатый человек торопливо достал из-за пояса табличку и стилос. — Десять денариев хочешь?
— Да за что же? — недоуменно спросил погорелец.
— За дом и участок.
Любопытные обступили необычный торг.
— Бери, Цетег!
— Благодари доброго человека!
— Десять денариев за такую усадьбу? — Цетег колебался.
— Так все равно сгорит. — Покупатель сделал вид, что хочет отойти.
Порыв ветра, раздувая пламя, метнул искры в темноту, вытащенные на улицу вещи занялись огнем, Люция и мальчики кинулись тушить. Цетег вцепился в плащ покупателя.
— Добрый человек, бери дом, виноградники, все имущество хотя бы за двенадцать денариев!
— Подписывай!
Улочка наполнилась голосами. Ловкие, расторопные пожарники карабкались на пылающие стены, качали воду из гигантских бочек. Другой отряд уже рыл вокруг виноградника широкие канавы, преграждая путь огню. Имущество Цетега было спасено.
— Ты вернул кров моим детям. — Люция схватила руки благодетеля и осыпала их поцелуями.
— Каким детям! — Он оттолкнул женщину. — Харикл, поставь охрану. Молодцы, фракийцы, потушили. Немного подправить фронтон и можно пустить с аукциона.
— С какого аукциона? Мой дом? А жить где?
— Где хочешь. — Покупатель повернулся. — Ты же продал за двенадцать денариев.
— Добрый господин! — закричала Люция. — За двенадцать денариев и одного вола не купишь!
Цетег переводил глаза то на притихших детей, то на покупателя.
— Так ведь я продал пепелище, а дом не сгорел. Ему с виноградниками цена денариев двести...
Покупатель, усмехаясь, показал Цетегу издали его подпись.
— При свидетелях! Харикл, отгони нищих. Как рассветет, принимайтесь за ремонт. — Повернувшись спиной к плачущей Люции, он медленно пошел прочь.
— Отец отечества печется о благе народном! — крикнул вслед озлобленный голос. — Не впервые Марку Лицинию Крассу[14] наживаться на наших слезах!
— А что, он один? Их шестьсот пиявок! Сенаторы!
— Все хороши!
Полетели камни, но Красс шел не спеша, твердой, тяжелой поступью.
— Не боится, собака! — пробормотал с раздражением высокий всклокоченный оборванец.
Между тем соседи обступили погорельца.
— Сам виноват, расшумелся тогда у памятника! Вот отцы отечества и поблагодарили!
— Думаешь, твой дом загорелся по воле богов?
— Нет, это Кассий о тебе позаботился! Его рабов днем тут видели...
IV
На устах всего Рима было имя Люция Сергия Катилины. Гуляка, разорившийся патриций, Катилина неожиданно для всех пустился в политику, запугивая Сенат, грозил диктатурой плебса. Правда, одни,