колдуньи, потому что та надежно лечила от женских хворей, да и в травах хорошо понимала, скотину домашнюю пользовала, погоду предсказывала. Колдунья совсем немного брала за свои труды, только то, что бабы ей добровольно приносили: кто утку, кто кореньев на зиму, кто рыбы вяленой, кто хлеба, кто полотна одежного, домотканого… Обычная история, я тысячу подобных слышал и знаю, все они скроены на одну колодку. С обязательными вкраплениями красивостей и великосветских тайн, как их понимают смерды на селе.
– Так она, небось, из знатной дворянской семьи? Сударыня имперской крови? Презрела все и бежала куда глаза глядят?
Простодушная Кавотя в ответ на мою насмешку вытаращила, насколько сумела, взор из жирных щек:
– Ой! Так вы о ней слышали! А я-то дура старая, знай себе тарахчу… О-й-йй! – Глазки у Кавоти Пышки распахнулись еще шире, выкатились из всех пределов, «ейной» природой отмеренных, еще вот-вот – как у обычных людей станут размером… Ба, да это к ней догадка пришла на мой счет: что это я не просто так, а за таинственной колдуньей знатного происхождения сюда послан, неосторожными словами выдав предмет своей настоящей заботы…
– Остынь, Кавотя Пышка! На, вот, хлебни винца… Пей, я сказал! – Кавотя осторожным шагом ковыльнула к столу, насколько ей пузо позволило, и выполнила приказ: опорожнила половину небольшой кружки с имперским вином, что я ей собственноручно плеснул. – Выпила? Впредь головой работай, а не иным местом, прежде чем всякую бредовую чушь выдумывать. Мне на твою распутницу ведьму начхать с высокого хвоща, знать ее не знаю и видеть не желаю, а просто – как услышал я насчет Верховной жрицы и злых мужчинах, низвергнувших ее с невиданных высот, так мне все с нею предельно ясно-понятно стало: всем этим полупомешанным дурам до седых волос не дают покоя мечты и сказки о собственном княжеском происхождении, да об утраченной милости богов. А легковерные людишки и рады рты разевать, поить- кормить невесть кого, любую мошенницу, любого проходимца, лишь бы у нее или у него язык позвонче подвешен был!
Произнес я разоблачительную речь и стал постепенно сворачивать утреннюю трапезу, доедать надкушенное, допивать налитое, дабы, выйдя сытым из-за стола, с большим толком использовать разгорающиеся будни. Речь речью, но, несмотря на все мои отнекивания, к вечеру я бы точно стал героем легенды, внезапно проклюнувшейся в голове у трактирщицы Кавоти: дескать, мол, ратник столичный, тайным образом за колдуньей прибыл, во Дворец повезет… Или того бы хуже выдумала старая, что-нибудь насчет вновь обретенной любви, но – к счастью – этому помешало мелкое чудо, из разряда тех нечаянных чудес, что сплошь и рядом случаются в скукоженных горами и лесами просторах скудного деревенского бытия… Дверь стукнула и в зал вошла та самая ведьма, о которой мы с трактирщицей беседовали – вот только что, языки остыть не успели. Кавотя верно описала возраст: да, тетка совсем не старая, можно сказать, девица, однако внешность ее не произвела на меня хоть сколько-нибудь приятного впечатления, ибо если и были в ней следы красоты – то полунищенское существование деревенской ведьмы надежно их стерло: волосы тусклые, с обильной проседью, даже кожаная шапка-ушанка не способна была скрыть того, как плохо они расчесаны, под глазами водянистые мешки – это от неумеренного употребления сильнодействующих снадобий и от частых слез, платье чистое, но бесформенное, душегрейка не по росту, башмаки… Под юбкой не видать, но, тем не менее, сомневаться не приходиться, что это отнюдь не кожаные дворянские туфельки, судя по деревянному стуку при ходьбе…
– Что тебе, Малина, что усердная моя? Уксусу? Сейчас сделаем, у меня и кувшинчик подготовлен. Хлеба? Вот коврига, серый, нарочно для тебя отложила. А что, Малина, снегу с Шапки не принесет ли, на ночь глядя? Как видишь? Что-то ветер оттудова с утра?
Колдунья Малина – это ее трактирщица назвала таким несколько странным для ведьм и колдуний прозвищем, старалась говорить вполголоса, почти шепотом, не глядя в мою сторону, да только все ее усилия не привлекать к себе постороннего внимания разбивались о громкоголосую Кавотю Пышку.
– Один только миг, сиятельный господин Зиэль, я вас умоляю! Отпущу товар и вернусь, я быстро!
Уверен, что Кавотя не осмелилась бы покидать боевой пост при моей особе, если бы не рассчитывала таким «прехитрым» способом снискать мое расположение: мол, не кому-нибудь кинулась угождать, а той… которая… Ошиблась, Пышка, сия жертва собственной страсти и чужих злокозненностей даже любопытства у меня не вызвала…
Все же, сугубо из вежливости и от нечего делать, я решил встрять в разговор, но, как сразу же выяснилось, совершенно зря.
– Кавотя, ты это… Хлеб и уксус – оно, конечно, хорошо, но добавь еще чего-нибудь, за мой счет… Не желаешь ли испить сладенького вина, либо взвару, а, красотка? Кавотя, заверни ей засахаренных фруктов…
При этих бесцеремонных, однако, вполне доброжелательных словах, колдунья Малина взвилась как разъяренная змея, куда и сутулость делась! В воздухе полыхнуло нечто вроде слабенькой молнии, колдунья не только выпрямилась, но даже и выгнулась в обратную сторону, почти как наборный лук без тетивы, направила на меня скрюченные пальцы, почти когти. Боги милосердные, страшно-то как. Честно сказать – не ожидал от этой тихони столь яркого пожара чувств.
– Тварь! Подлая низколобая бородатая тварь!!! – Крик ведьмы перешел в пронзительный визг. – Похотливая гадина! Нежить! Нечисть! Сгинь! Тьфу! – Колдунья набрала воздуху в грудь – и действительно: из перекошенного рта ее вылетел в мою сторону густой плевок, едва не долетев до столешницы. Я даже успел загадать про себя: долетит – зарублю, не долетит – еще послушаю.
– Ты чего так раскипятилась, красотка? Не хочешь фруктов – возьми рыбца вяленого. Постного не любишь – окорок в дорогу дадим… Да хоть жареного ящера в мешок засунем! Но умоляю: не плюйся больше в мою сторону, не то отвешу тебе такого пинка, что без крыльев долетишь до самой Шапки Бога. Лучше спой нам песню, либо расскажи про завтрашнюю погоду – все пристойнее, чем харкаться в приличном обществе.
Слышит Кавотя наши с колдуньей беседы и понимает – не пахнет тут посольством из Дворца и пламенным воссоединением двух разбитых сердец, а коли так – лучше втянуть голову в жирные телеса и тихо-тихо присутствовать, едва дыша…
Колдунья замерла на миг – уж не знаю, расслышала она мои предупреждения, или нет – глаза прикрыла, открыла и дальше шепчет, вроде бы как про себя, но все-таки вслух:
– Кровью своей, дыханием своим, судьбой своей, сердцем, душой, жизнью – ненавижу! Ненавижу, презираю… Я бы прокляла тебя, презренный, да потрачено проклятье мое… да потрачено без остатка, на такую же мразь в портках… Безмозглый, жирный, подлый… О, как я вас всех ненавижу…
– О, прекрасная незнакомка! О, как я тебя понимаю! Не хочешь окорока и фруктов – тогда двигай отсюда, да пошевеливайся, утка плевучая, вон, я отсюда вижу: хлеб и уксус тебе приготовлены. Стой!..
Я хорошо умею командовать ратниками, бабами и даже лошадьми: стоило мне приказать – всего лишь на человеческий голос, без малейшей степени колдовства или магии – остановилась колдунья как вкопанная, быть может даже сама не понимая – как это она так послушалась вражеского окрика?
– Что же это мы расстаемся на гнилом ветру, сердитая красавица? Ты хоть скажи, какая погода к вечеру-то будет, видишь, весь трактир тебя слушает, затаив дыханье?
Весь трактир – это я, трактирщица Кавотя Пышка, да трое ее слуг, из которых двое, как я понял – то ли внуки, то ли внучатые племянники. Не знаю, какой там она была жрицей, пока из-за проступков своих силы не лишилась, но чутье у нее и посейчас отменное: один волосок ей оставалось преступить, чтобы навлечь себе погибель по моей немилости, но она вовремя остановилась, голос мой услышав и правильно разобрав то, что в нем содержалось. Были у красотки Малины губы фиолетовые, а стали иссиня белые, подхватила она невидящей рукою мешок, который ей Кавотя приготовила, деревянным башмаком ткнула в деревянную же дверь и вышла, бормоча про себя нечто такое… сердитое… А может даже и злобное, я решил не прислушиваться – мало ли, осерчаю вдогонку на ее слова, да и того… лишу окрестных баб единственной врачевательницы…
– А что, Кавотя, всегда она такая, со всеми?
– Да почти что так, господин Зиэль: не со всеми, а, извиняюсь, с мужиками, к мужчинам она крепко осерчавши.
– Приодеть, умыть, довесела напоить и замуж выдать! И сразу все ее «серчание» пройдет, как рукой