У бассейна появился Азиз Алиевич. На лице – беспомощное выражение скуки.
– Как вам подвальчик? – из воды спросил Мигульский.
– Э-э, барахло, – махнул рукой аксакал. – Только штаны испачкал.
– О, боже, что это, папочка? – Анюта встрепенулась, встала на колени, прищурилась. – В чем твои штаники?
– В какую-то грязь попал, – он выругался по– своему. – Глупости все… Страшно не когда пугают, а когда убивают…
– Фу-ты, а я подумала, это у тебя от страха… Папочка, я тоже пойду, мне жутко интересно!
Она подхватила халатик и босоножки и, жизнерадостно вертя попкой, исчезла. Азиз подошел к картежникам и попросился в игру. Через минуту он напевал.
Внезапно послышались крики, возбужденные голоса, ропот. Шум становился сильнее, голоса громче.
– Пойдемте посмотрим, что случилось, – первым отреагировал Мигульский. Он накинул халат и побежал в дом, разбрасывая длинные ноги. За ним посеменила Ирина, потом остальные. Все бросились к подвальной лестнице, инстинктивно чувствуя, что именно там происходят события. И действительно, по лестнице поднимался Кент, на руках он держал Анюту. Голова ее бессильно качалась, лицо было мертвенно бледным, казалось, даже волосы стали пепельно-серыми. С ног стекала известная бурая жидкость. Вся эта картина показалась образно мыслящему Мигульскому нелепой и вместе с тем предостерегающе назидательной… И он мысленно стал сочинять об этом казусе абзац для очерка.
Раздался запоздалый крик Азиза:
– Ой-ё-ёй, что с тобой сделали, моя дэвочкя?
– У «дэвочкя», похоже, глубокий обморок, – вынес приговор Шевчук.
Анюту положили на диван в гостиной, Юм достал откуда-то нашатырный спирт. Смоченную ватку сунули несчастной под нос. Анюта сморщилась, носик ее дернулся, веки дрогнули. Она открыла глаза, вздохнула и прошептала: «О, боже». Тут же у нее проступили слезы, окружающие тоже вздохнули облегченно; самое страшное было позади.
– Кто следующий? – спросил Кент.
– Я! – решительно вызвался Виталик.
Он ринулся вниз, почти не считая ступенек, словно кто-то собирался опередить его. Кент с изысканностью великосветского привратника неторопливо последовал за ним, закрыл массивную дверь, и так же вальяжно поднялся наверх. Он приблизился к Азизу Алиевичу, взял его под локоть и негромко произнес:
– Знаете, в чем ваша ошибка?
– Ошибка? – угрюмо переспросил Азиз и хмуро заметил: – Один мудрец сказал: твоя ошибка в том, что ты – дурак.
– Дурак – это причина. А ошибка ваша в том, что вы очень нравитесь самому себе.
– Не понял! – хмуро покосился Азиз.
– О, Анюта уже порозовела, – обрадованно воскликнул Кент. И, повернувшись к Ирине, добавил: – Ну, я думаю, Виталик сейчас покажет там чертей!
А Виталик в эту самую минуту, как и предшествующие любители острых ощущений, провалился в трясину своей левой прыжковой ногой.
…На вечер были обещаны танцы, о чем извещала надпись на листке в клетку на доске объявлений. Юм расторопно раздвигал мебель, расставлял свечи, драил зеркала, потом он приспустил шторы, и в зале неотвратимо завитал дух старины. С этого мгновения общество ценителей жанра непременно должно было проникнуться коллективным чувством тайны и восторга; несмотря на электрическую прохладу, которую выдували кондиционеры, Юм поминутно вытирал пот, сновал туда-сюда с ящиками, бутылками, пакетами – готовил к открытию бар; на секунду-другую он замирал, безжалостно лохматил и без того растрепанную шевелюру. Так ему удавалось лучше сосредоточиться. Он был похож на Карлсона, ему явно не хватало пропеллера.
Наконец всё стало на свои места, Юм успокоился и уже не рыскал по сторонам ошалелым взором, уютно разложил пухлые ручки на стойке бара. Лицо его растянулось в предупредительной улыбке. Хитроватой такой улыбочке, которой наперед не веришь, но в ответ на нее все равно расплываешься, по-дурацки киваешь и фальшиво хихикаешь…
Все, однако, были обслужены. В коктейлях плавился лед, отражая на скользких стенках фужеров желто-красные язычки огней, водка таилась в затуманившихся графинах, коньяк же хранил в себе тепло и дыхание южных ночей. И под всю эту одухотворенную попойку вдруг зазвучал клавесин, конечно, в записи, и стало ясно, почему так расплылся Юм: он уже загодя жил предвкушением этих надтреснутых антикварных звуков.
И начались танцы – такие же неторопливые и аккуратно-обстоятельные, как и хрупкие звуки средневековой музыки. Менуэт, котильон, полонез… Кавалеры в расшитых золотом камзолах, в шелковых чулках, все – как единоутробные братья – в седых локонах, румяные. А как ловко и изысканно ведут они в центр залы своих дам! Юм даже слегка прикрыл глаза, чтобы неописуемое великолепие этих женщин не слишком потрясло его нежную натуру. Но и сквозь прищур ресниц пробивался нестерпимый блеск бриллиантов, изящные кавалеры скользили вокруг сияющих невесомых дам… Чуткое ухо Юма слышало тонкий шорох платьев. О, этот чарующий звук, который приводит в трепет сердца мужчин!.. Юм крепко сжал веки, бессильно опустил голову, и маленькая слезинка нашла себе дорогу, оставив след на щеке.
Но вот смолк клавесин, Юм вздохнул и открыл глаза. Музыка сменилась, и в зыбком свете появилась сначала одна пара, затем другая… Диск-жокей погрустнел, в круглых глазах его застыла печаль… Кто с кем танцевал в этот вечер – значения не имело. По-прежнему томно мерцали язычки теней, приглушенный полушепот вовсе не казался наваждением, а мимолетные взгляды – загадочной игрой переселившихся душ.
Всех одновременно разморило, будто танцующие пришли с трескучего мороза – и попали в натопленную избу.
– Нет, сегодня ничего интересного не будет, – сказал сам себе Юм и сам же налил себе под стоечкой. Он выпил, положил в рот дольку лимона и, посасывая, подумал в рифму: «Сонный балдеж выбирает молодежь».
За угловым столиком в одиночестве сидел Шевчук, думал о своем пистолете и о превратностях жизни, деньги быстро кончались, он дал зарок оставить хотя бы «штукарь», чтобы после всей этой ненужной поездки сходить к Натану и по-человечески выпить пива.
Как-то незаметно музыка утихла, будто уползла обратно в стереосистему. В центре залы осталась одна Мария, в руках она держала гитару. Шевчук стряхнул оцепенение, повернулся, поймал ее теплый взгляд, задохнулся от признательности. А Мария уже перебирала аккорды, что-то пела, может, не совсем чисто, но очень доверительно. Голос ее чуть дрожал, особенно, когда брала высоко, но именно это подрагивание, слабинка, шероховатость воспринималась будто сокровенное, как и бывает всегда, когда прикасаешься к оголенному чувству.
…А Мечта, не снижая полета,
До заветной до цели достала.
А, достав, воплотилась во что-то,
Но Мечтою же быть перестала.
И осталась Надежда последней,
По дороге бредет, как и прежде.
Пусть умрут вновь и вновь
И Мечта, и Любовь,
Остается в живых лишь Надежда.
Но сегодня окончены сроки,
Всем обещано дивное лето.
Отчего же мы так одиноки,