ошивался, а вышел в «голубой свет» и сливал информацию о всех влиятельных гомосексуалистах.
– Ты самый бестолковый жулик из тех, которых я расколол, – вещал устало Паша Баздырев. – Сознался бы давно, облегчил свою душу, уже давно б сидел на зоне, вышел бы досрочно за хорошее поведение.
– А ты – самый тупой сыскарь. И не засадишь ты меня, – так же устало повторял я. – Как там у вас говорят: есть тело – есть дело. А нет тела – нет и дела...
– Ну, и будешь сидеть в психушке с диагнозом «глубокая, бесповоротная и окончательная шизофрения». И учти, всех крутых и сильных, вроде тебя, залечивают лекарствами... И через полгода станешь «овощем». Хочешь, я попрошу, тебя сделают по твоему желанию, на выбор: Огурцом, Капустой, Репой, Бананом или Синьором Помидором...
Мы расстались холодно. И тут будто озарение сверкнуло в моей бедной голове: я понял, кто станет моим спасителем!
– У меня есть свидетели, что я – на самом деле Раевский! – на прощание крикнул я удалявшейся по коридору спине. – Ее звать Мария, она живет во Львове.
– Просто Мария... – Баздырев обернулся. – Пусть приезжает, мы приобщим ее к делу.
У них это имелось в виду: «приобщить свидетельские показания к уголовному делу».
Хорошо сказать: пусть приезжает! Кто скажет, где носит сейчас эту вольнолюбивую странницу, амазонку войны, обольстительную мерзавку, непредсказуемую, пылкую и сейчас так необходимую мне, с ее авантюрной решительностью и готовностью на самые отчаянные поступки...
Последний раз мы виделись на вилле наркодельца Лао. И расставание наше было отнюдь не сентиментальным. Она исчезла так же внезапно, как и появилась. Галлюцинация, дым кальяна, полного гашишем.
...Каждый раз, «перелистывая» странички моей жизни, я пытался определить, когда совершил роковой поступок, повлекший череду нелепых, странных, фатальных событий. Может быть, потому что все время я пытался совместить несовместимое: работать на олигархов и потом перейти на службу в налоговую полицию; для своей услады увезти нежный тайский цветок и погубить его в стылую московскую зиму; любить и в равной мере ненавидеть одну и ту же женщину; возвеличить себя героем-одиночкой и в итоге – потерять собственное лицо...
Мое существование, которое уже нельзя было назвать жизнью, в силу своего однообразия превратилось в абсолютно одинаковые прозрачные фрагменты, напоминавшие лабораторные стеклышки, на которые для анализа капают капельки крови.
В палате появился новый больной: Аркадий Бройлер, мужчина неопределенного возраста, с глазами рептилии, синюшной щетиной во все лицо, низко посаженными и тоже синеватыми ушами. Он нехорошо улыбнулся, обнажив при этом крепкие зубы. Первым делом он стал развязывать свой ядовито- желтый матерчатый мешок. Я сразу отметил этот важнейший нюанс: больным разрешалось держать личные вещи исключительно в полиэтиленовых пакетах, дабы обеспечить надлежащий контроль за их содержимым. Значит, Бройлеру разрешили иметь матерчатый мешок. Не только я заметил желтое изделие. Вся палата № 6 напряглась, остро почувствовав социальную несправедливость. А новичок как ни в чем не бывало вытащил из мешка зубную щетку, пасту, мыльницу, зачем-то открыл ее и понюхал содержимое. Потом все так же равнодушно вытащил пару носков, поднес к носу, опять понюхал и, увидев искренний интерес Обалдуя, лежавшего на соседней койке, впервые подал голос:
– Понюхай, свежие?
– Сам нюхай, – опешил Обалдуй.
Новичок пожал плечами, снова полез в мешок. Он долго там елозил, вытащил какую-то потрепанную книгу без обложки, трусы, часы, четки и, оглянувшись, полкруга копченой колбасы, по виду «Краковской». Он понюхал ее, вновь оглянулся на застывшую палату, замер и, закашлявшись, предложил Обалдую:
– Хочешь?
Обалдуй посоветовал засунуть колбасу известно куда. Бройлер не обиделся, пожал плечами и спрятал ее обратно в мешок.
Больше ничего интересного в этот день не было. Свою «Краковскую» Бройлер съел ночью под одеялом. Чесночный дух стоял до самого утреннего проветривания палаты.
В армии или на зоне такое крысиное жлобство не простили бы. А здесь, вот уж истинно, каждый сходил с ума по-своему.
Играм разума здесь было не место.
Наутро я уже в который раз вызвался мыть пол в коридоре. Это занятие, как я предполагал, отодвигало ожидавшее меня в будущем помутнение рассудка и полная фаза идиотизма. Милая женщина Елизавета Сергеевна выделяла меня среди «подранков», давала газеты, рассказывала о своих внуках. Про Бройлера доверительно сообщила:
– Художник он, авангардист, или бог его знает, что он там рисовал. В истории болезни написано, что он свою персональную выставку организовал. Но публика его не оценила. И вот после этой неудачной выставки у него развился острый эмоционально-депрессивный психоз. И что надумал: с ножом пришел в областную картинную галерею и порезал пятнадцать картин реалистического направления. И еще нанес несколько ножевых ранений дежурной по залу и посетителю, которые пытались его остановить. Женщину еле спасли...
В однообразии дней неожиданно произошло чрезвычайное событие: сгорел телевизор, стоявший в нашей палате. Он просто перестал показывать, и единственное окно в мир беззвучно захлопнулось. Даже самые тяжелые больные отреагировали на эту катастрофу протестующим мычанием. Наутро мы попросили главврача отдать телевизор в ремонт или заменить на исправный. Эммануил Степанович пообещал принять меры и попросил не волноваться, присовокупив, что просмотр телепередач приносит только вред больным и он лишь по своей доброте идет на нарушение существующих правил.
Лишившись единственной утехи, больные стали проявлять все большую возбудимость.
На третий или четвертый день Обалдую пришла в голову продуктивная идея. Он с легкостью поднял мертвый телевизор и прямо экраном грохнул его о металлическую спинку койки. Кинескоп лопнул, осыпав всех стекляшками. Кому-то посекло лицо и руки.
– Вот теперь нам принесут новый! – стряхнув с халата осколки, самодовольно произнес Обалдуй в гробовой тишине.
На шум заглянула санитарка и тут же испуганно закрыла дверь на замок. Вскоре пришли два дюжих санитара. На этот раз они были разговорчивее и поинтересовались, кто это такой умный расколотил телевизор. Обалдуй предпочел смолчать. Возникла мертвая тишина – предвестник коллективного наказания.
– Каждому, каждому в зад по игле! – задумчиво произнес один из санитаров.
Прокоп Петрович, как старожил, сориентировался раньше и пальцем незаметно указал на виновника.
– Твоя работа? – спросил один из санитаров.
– Моя, – радостно подтвердил Обалдуй.
– Пошли.
– Куда?
– Премию получать.
Обалдуя привезли вечером на каталке. Глаза у него были, как шинельные пуговицы. Санитары помогли ему переместиться на койку. Он тихо лег и бессмысленно уставился в потолок.
Осколки стекла были собраны, остатки кинескопа извлечены из корпуса телевизора. Опустевший корпус не унесли, а оставили нам – в назидание.
И тут мне пришла в голову гениальная идея.
У нас будет свое телевидение, без всякой цензуры, хозяев, рекламы. У нас будет самый прямой эфир в мире!
Программный экспромт произнес в эфире Первый Диктор «Свободного Телевидения», которым, как вы догадались, был я. Мое выступление несколько раз прерывалось аплодисментами, по популярности в этот момент я был сравним с Фиделем с Острова свободы.
Я вышел из «экрана», мое место тут же занял Бройлер. Он просунул голову в корпус телевизора и тут же предложил зрителям считать его продюсером телеканала. И, не дождавшись одобрения, тут же стал