– У меня просьба. Отдать должное союзам, победам и успехам. Удостоить их помилованием. Амнистией. Одной. И тихой.
– Кто?
– Узник Лелёва.
Войцех Ястшембец долго молчал. Потом долго кашлял. «Тридцать миль от Гнезна до Ленчицы, подумала Рикса. – Не в его возрасте такие путешествия. В такую погоду».
– Узник Лелёва, – повторил примас. – Он государственный заключенный?
– Он политический заключенный, – поправила она, склонив голову. – А в политике произошли принципиальные изменения, не так ли? Сегодня уже всем известно, что нападение на ясногурский монастырь совершили вовсе не верные Чаше гуситские чехи…
– Что это был лишь обычный акт разбоя, – быстро закончи Ястшембец. – Обычное разбойное нападение, совершенное обыкновенными бандитами…
– В основном польской национальности…
– …отбросами без веры и отечества, – с нажимом поправил примас. – Тупых грабителей, которые понятия не имели, на что поднимают руку. Которые изуродовали чудесный образ бездумно…
– За осквернение святыни, – с нажимом вставила агент, – всех их должна постигнуть кара Божья. Многие, кажется, уже ушли из жизни. Умерли, не прошло и года после нападения на монастырь.[370] И правильно. Все должны умереть. Заключенные тоже. Рука Бога.
Ястшембец сложил ладони, как для молитвы, опустил глаза, чтобы скрыть их блеск. Потом поднял голову.
– Значит, карающая десница Бога, – спросил он, – упадет также и на узника Лелёва? Узник Лелёва также умрет? Никто не узнает, где он похоронен? Все о нем позабудут?
– Все.
– А краковский епископ?
– Краковского епископа, – тихо сказала Рикса, – уже не интересует дело Ченстоховы. Он вовсе не желает откапывать мертвецов и будить спящих псов. Он знает, что было бы лучше, если б все позабыли о Ясной Гуре и об уничтоженном образе. Который, впрочем, как я слышала, в Кракове реставрируют и который вскоре как и раньше будет висеть в часовне у паулинов. Как ни в чем не бывало.
– Так тому и быть, – сказал Ястшембец. – Так и быть, дочка. Хотя, признаюсь, я предпочел бы, чтобы ты попросила о чем-то другом. Но у тебя большие заслуги на службе Короне… И они умножаются, ты работаешь самоотверженно и предано. Немного таких, как ты, немного у меня, особенно сейчас…
«Сейчас, – подумал он, – когда один из самых лучших моих людей погиб в Силезии. Лукаш Божичко, классный и хорошо засекреченный агент, верный слуга Польской Короны. Умер, хотя нанесенная железом рана была легкой. Непоправимая потеря. Откуда, откуда брать преемников?»
– Так что делай, что следует, – примас поднял голову. По моему благословению. Учти, однако, что предприятие потребует затрат. В Лелёве необходимо будет заплатить, кому надо… Я не намерен впутывать в это государственную казну, а тем более приуменьшать скромное достояние Церкви.
– В финансовых вопросах, – улыбнулась Рикса, – прошу полностью положиться на меня. Я умею улаживать такие дела. У меня это, можно сказать, в крови. От многих поколений.
– Ну, да-да, – покивал головой старик. – Да-да. Если уж на то пошло… Дочка?
– Я слушаю.
– Не пойми меня превратно, – примас Польши и Литвы посмотрел, и это был искренний взгляд. – Не усматривай в том, что я скажу, нетерпимости или предвзятости. То, что я скажу, я скажу из доброжелательности, симпатии и заботы.
– Знаю. Я вас хорошо знаю, ваше преосвященство.
– Ты бы не выкрестилась?
Рикса какое-то время молчала.
– Благодарю, – ответила она наконец, – но не воспользуюсь. Прошу не усматривать в этом предвзятости.
– Я желаю тебе карьеры. Повышения. Как еврейка ты имеешь небольшие шансы…
– Сейчас, – улыбнулась Рикса Картафила де Фонсека. – Но когда-нибудь это изменится.
– Фантазируешь.
– Фантазии сбываются. В этом нас уверяет пророк Даниил. Да хранит Бог ваше преосвященство.
– Бог с тобой, дочка.
Сначала были тяжелые шаги. Звон железа. Потом прямо адский скрежет засова, от которого волосы ставали дыбом, и который заставил Рейневана съежиться на гнилой соломе. И был яркий свет факелов, который заставил его съежиться еще сильнее, сжимая веки. И зубы.
– Вставай. Выходи.
– Я…
– Выходи. Быстро! Двигайся!
Солнечный свет больно ударил по глазам, ослепил. Закружил голову. Лишил равновесия и силы в ногах. Он упал. Во весь рост, беспомощно, как пьяный, даже не пытаясь смягчить удар о доски подъемного моста.
Он лежал, и хотя глаза его были открыты, не видел ничего. Сначала он ничего и не слышал. Потом из шума, который был у него в голове, из кокона, который его опутывал, медленномедленно начали пробиваться и доноситься звуки. Сначала нескладные и непонятные, постепенно они начали набирать интонацию. Однако прошло еще какое-то время, прежде чем он понял, что эти звуки – это слова. Прежде, чем он стал понимать их значение. И прежде, чем он в конце концов понял, что говорящий – это Шарлей.
– Рейневан? Ты меня слышишь? Ты меня понимаешь? Рейневан? Не закрывай глаза! Боже, ты ужасно выглядишь. Ты можешь встать?
Он хотел ответить. Не смог. Каждая попытка подать голос превращалась в рыдание.
– Поднимите его. И снесите вниз. Положим его в телегу и отвезем в город. Надо привести его в порядок.
– Шарлей.
– Рейневан.
– Ты… Ты меня вытащил?
– Частично. По финансовой части.
– Черный фургон?
– Конечно.
– Где мы?
– В селе Негова, возле севежского тракта. На заднем дворе корчмы «Под бутылью».
– Какой сегодня… какой день?
– Вторник. После воскресенья