кабинетных часов сделать несколько взмахов, возвратился с двумя бутылками нарзана. Он ловкими жестами сорвал плоским ключиком штампованную пробку с одной из бутылок, зажал ключик в руке и, теми же бархатными глазами безмолвно спросив разрешения, удалился с таким суровым видом, будто шел в бой. Генерал проводил его пронзительным взглядом, выпил нарзану, промокнул губы платочком, кивнул на дверь:
– Вот выработалась же подобная адъютантская формация, Стронский. Ненавижу всей душой такие повадки. Чувствую себя иногда каким-нибудь там Май-Маевским от услуги вот такого хлыща. Чорт его знает, что за неистребимая подлость все же вварена в человеческую душу…
Стронский усмехнулся, похрустел пальцами. Генерал снова усадил меня, присел на диван.
– Итак, береги платье снову, а честь,
Шувалов помолчал и строго сказал, обращаясь ко мне:
– Если уж во времена Пушкина важна была честь смолоду, то теперь, особенно в войну, охватившую мир, особенно. Теперь особенно важно хранить советскую честь нашей молодежи, сохранить честь нашего советского отечества, его независимость. Тебе представляется возможность закалить характер, стать человеком. Если будет так, к тебе потом не подступись, будешь откован, закален и отточен, как булатный кинжал. А ты что делаешь, Лагунов? Родина в опасности, а ты митингуешь. Много болтаешь…
– Товарищ генерал, разрешите?
– Пока не разрешаю. – Генерал пожевал губами. – Армия должна исполнять приказы, как подобает, хорошо исполнять, драться, если прикажут, не на жизнь, а на смерть. Судя по некоторым данным, – Шувалов заглянул в мое дело, лежавшее у него на столе, – ты недоволен отступлением. Вас научили критиковать в мирной жизни. Отлично. А вот в армии не может быть подобной критики. Да. А что ты знаешь? Какая у тебя-то колокольня?
Стронский вытерся платочком, скосил глаза на генерала и мягко возразил:
– Мне думается, и сейчас наши рядовые должны, конечно, строго и неукоснительно выполнять военные приказы, но доводить их своими сердцами, даже, пожалуй, не сердцами, а точными знаниями, политическими знаниями…
Генерал остановился.
– То-есть ты думаешь, Стронский, что я против сознательности? За слепое выполнение приказов? Я против критики этих приказов, против митинговщины.
– Это вопрос не спорный, – сказал Стронский, – не в этом дело…
– И если говорить о ленинизме, могу утешить тебя, Стронский, – продолжал Шувалов, видимо, задетый замечанием Стронского, – скажу: многое непонятное в сегодняшней стратегии удается мне прояснить хотя бы для самого себя именно ленинизмом как наукой. К примеру, многих бередит наше хроническое отступление, особенно вот таких молодцов с желтыми ртами…
– Ну, генерал? – сказал Стронский, наклонив голову, и его глаза попали в тень от крутых надбровниц. – Слушаю…
– А что слушать? Перечитай внимательно Сталина. Все тебе ясно станет, как на высокой горе в светлый майский день. Что он говорил об основах политической стратегии? Хочешь, повторю своими словами. При неизбежности отступления, когда враг силен, надо отступать, маневрируя резервами. Надо отступать, если принять бой, навязываемый противником, заведомо невыгодно или когда отступление при соотношении сил становится единственным средством вывести авангард из-под удара и сохранить резервы. Цель такой стратегии, как говорил Сталин еще в двадцать четвертом году, –
Эта длинная речь, повидимому, утомила генерала: пожелтели стариковски опущенные щеки, резче выступили глубокие складки у рта и ушей. Шувалов, по-моему, чувствовал себя неловко оттого, что свои соображения высказывал в присутствии рядового.
Стронский глядел перед собой, сложив руки ладонь к ладони и зажав их между коленями. Это как-то сразу делало его очень гражданским человеком и одновременно милым, семейным. Он напомнил мне почему-то Устина Анисимовича, несмотря на разницу в летах и полное внешнее несходство.
– Стратегия революционной борьбы, – сказал Стронский вполголоса, не изменив позы, – сродни стратегии военной, тем более, что и война-то сейчас ведется тоже фактически за сохранение революции, война-то классовая ведется. Фашизм – противник не только военный, но и классовый…
– Тем он и опаснее, – сказал Шувалов. Повернувшись ко мне, строго добавил: – Делай выводы. Послушай, другим передай. Секретов здесь никаких не говорилось, и пойми: настоящий боец не тот, кто проявляет мужество при победных боях, но тот, кто находит в себе силу и в период временных неудач, отступления не ударяется в панику и не впадает в отчаяние. Это, брат, не мои слова. До меня они были сказаны… – Шувалов одернул китель, приблизился к столу. – Если перейти к твоему делу, ты много болтал, будоражил мозги.
– Я никому не болтал, товарищ генерал… Я…
– Не отказывайся, – Шувалов нагнулся к столу, перелистал дело в желтой обложке, остановил взгляд на какой-то бумажке, написанной каллиграфическим почерком. – Вот… нашел… На теплоходе «Абхазия», отвалившем от Севастополя двадцать первого ноября, ты собирал группами матросов и гражданских лиц и говорил им, что воюют не по-твоему… – Генерал сердито постучал по бумажке твердым ногтем.
Догадка, как молния, пронзила мой мозг.
– Это Фесенко, товарищ генерал. Фесенко!
– Как говорится, подпись неразборчива. – Генерал вчитался. – Так ловко выписано, а вот подпись завихляла. Да, кажется, Фесенко. А что? – Он строго взглянул на меня. – Значит, было дело, раз узнал автора.
– Я говорил ему только одному, как близкому другу. Я хотел отвести душу… – сбивчиво начал я и глухим голосом, с пересохшим ртом, пересказал смысл моего разговора с Пашкой.
Шувалов не перебивал меня. Горло мне сдавило от волнения и обиды, я замолчал.
– Следовательно, разговор происходил с глазу на глаз? – спросил Стронский.
– Да, – сказал я, – с подветренной стороны, в кормовой части, примерно в… тридцати милях от берега.
Стронский наклонился к генералу и тихо говорил с ним.
Квадратные световые клетки от оконного переплета, прошитого скупыми лучами зимнего солнца, лежали перед моими ногами. Казалось, очень далеко кричал пароходный гудок осипшим, простуженным баритоном. По улице протаскивали пушки. Тяжело тянули тракторы. Натужно били лепехи траков о булыжники, так что подрагивал фундамент. В открытую форточку потянуло знакомыми аэродромными запахами сожженного лигроина и автола.
Стронский отошел к окошку.
– Решение такое, Лагунов, – сказал Шувалов: – тебе надо учиться. А так как самоучкой в такое время до толку не дойдешь, определим тебя в военное училище. Выучишься, сделаешься командиром, грамотно повоюешь, разберешься, передашь другим свои знания, опыт… – Шувалов присел к столу, почистил перо о щетинку. – А все эти парашютисты, диверсанты, джиу-джитсу, кинжальчики – хорошо, конечно, не вредно, но все же для тебя, человека со средним образованием, это паллиатив. Да и политически тебя в училище подкуют. В военно-пехотных училищах комсомольские организации, как правило, – сильные организации, верные помощники партии. Там тебя обкатают. Нет, нет! Матросскую шапочку придется снять, – как бы угадывая мое желание остаться моряком, с усмешкой сказал генерал.
Кончив писать на своем именном блокноте, генерал с треском оторвал листок, перечитал, сунул в