Божие.
В этом и Павел согласился бы с Иоанном Откровения, так же как с Петром.
LXXXII
Кажется, в Риме, после бегства Петра, была такая минута, когда все будущие судьбы Церкви, а следовательно, и всего христианского человечества зависели от одного Павла: вынесет ли он или не вынесет, один из всех, всю тяжесть Креста? Вынес, – «Христу сораспялся» воистину (Гал. 2, 19); больше, чем на себя поднял, –
Чтo дало ему нужную для этого силу, чтo спасло? Кажется, то самое, что может спасти и все христианское человечество. В тот последний миг, когда меч уже сверкнул над головой Павла, он, может быть, вдруг понял, как еще никогда не понимал, величайшую тайну всей жизни своей и почувствовал, как еще никогда не чувствовал, ту радость, которой некогда был и будет сейчас «восхищен до третьего неба»; тайна человеческой свободы есть тайна Божественной Необходимости, – Предопределение, prothesis: «
Понял, в эту минуту, первый святой, Павел, то, чем может спастись и последний из грешников, – что самый святой из святых и самый грешный из грешников – он.
Этого уже никто никогда не поймет так ясно, как Павел, это поймет, через четыре века,
II. Августин
I
«Голос мой умолкает, и слова мои заглушаются рыданиями…
Город, победитель мира, побежден; столица Римской империи опустошена пламенем, и граждане ее бегут во все концы мира». – «Светоч мира погас, и, в одном павшем городе, погиб весь человеческий род», – пишет св. Иероним из Вифлеема в 410 году, при первом известии о взятии Рима варварскими полчищами Алариха.[97]
Плачет, почти без слов, на одном конце христианского мира, в Азии, у колыбели Христа, в Вифлееме, один из двух великих учителей Церкви, а на другом конце, в Африке, в городе Гиппоне, у Средиземного моря, колыбели христианства, другой великий учитель, в те же дни, при том же известии, не плачет, или не хочет плакать: «Слишком скорбеть не будем о погибших (в Риме), ибо радуются ныне души их, на небе, что избавились, наконец, от всех бедствий земных». – «Да и так ли уж трудно великому сердцу сохранить спокойствие, видя, как рушатся камни, падают бревна, и умирают смертные?» [98]
Но это спокойствие, кажется, только наружное, – ответ закоренелым язычникам, хорошо помнящим недавние дни Юлиана Отступника и, может быть, тут же, в Гиппонской базилике, в толпе Августиновых слушателей, шепчущих злорадно: «Уж лучше бы он о Риме молчал! О sui taceat de Roma!.. Все эти бедствия миновали бы нас, если бы все еще приносились жертвы богам».[99] Кажется, это спокойствие есть разумный ответ не только язычникам, но и малодушным христианам, слишком поверившим безумному горю св. Иеронима: «Весь род человеческий погиб в одном городе». Знает, может быть, и Августин, что значит для мира падение Рима, и слезы его, остановившиеся в горле, может быть, горячее пролитых слез Иеронима.
«Пал, пал Вавилон, Великая Блудница!» – «Возрадуемся и возвеселимся!» – этого, во всяком случае, уже не повторил бы, с тайновидцем Патмоса, ни тот, ни другой; «будем молиться, да приидет Господь и разрушит мир», – не повторили бы они, и с Оригеном, этого::[100] надо еще миру долго быть, – это они уже поняли оба, и оба, вероятно, согласились бы с Павлом: «Ныне вы знаете, что не допускает открыться ему (Антихристу)… ибо тайна беззакония уже совершается; но не совершится, доколе удерживающий, ho katechon, не будет взят от среды» (II Фее. 2, 6–7). Этот неназванный, таинственный, «Удерживающий», – по обычному толкованию, не кто иной, как миродержавный, некогда языческий, а ныне христианский, Рим. Вот почему конец Рима для обоих есть первый шаг к кончине мира.
II
Знает Августин, – знаем и мы сейчас, что значит родиться если не в конце мира, то в конце одного из миров, – в щели Истории, между двумя веками-зонами, двумя жерновами мелющими, – между тем, что еще не умерло, и тем, что еще не родилось, – двумя кругами той восходящей или нисходящей лестницы, которую мы называем «мировым развитием», «эволюцией»; что значит родиться перед «Нашествием варваров». Этим-то Августин и близок нам, ближе, может быть, всех святых, после Павла, жившего и умершего в еще более тесной щели между веками-зонами, перед еще более грозным Концом.[101]
III
Близок нам Августин и другою мукою: он – такой же и тем же на смерть раненый или ранивший себя, как мы. «Вера, ищущая разума», по слову св. Фомы Аквинского, «противоположного близнеца» его и продолжателя, – вот общая рана, его и наша.[102]
«Я не верил бы, если бы не
Поняли оба, или думают, что поняли, почему Господь не сказал: «истину
Но вот, ранен; боль от раны чувствует всегда, но долго не знает, чем ранен, а когда наконец узнает – им же самим отточенным, но не им направленным против веры лезвием разума, то ужаснется так, что никому об этом не скажет, даже себе; но по тому, как он об этом молчит, или чтo говорит около этого, можно догадаться, что это именно так.
Веру найти «ищущим разумом», разрешить между ними все противоречия кажется ему сначала легко. «Сделай, Отец, чтоб я Тебя
«Разум крепко люби», – завещает он молодому другу и ученику. «Отроки мы были
Бог – в человеческом разуме, и разум – в Боге: этот религиозный опыт начал Павел, продолжает Августин и кончит Фома Аквинский.
«Я хотел иметь такую же уверенность в невидимом, как в том, что 7 + 3 = 10». «Будем
«Странно! – удивляется Августин, уже святой или „святеющий“, в письме к другу своей языческой юности, – странно! даже в минуты самой пламенной веры
В этом глубочайшем признании – он весь – первый «Св. Умственник», или, говоря нашим плоским и недостаточным, но для всех понятным, словом, «Св. Интеллигент»; первый, и уже крайний «интеллигент» – св. Августин, а второй, еще более крайний, – св. Фома Аквинский.