«Странно» – в этом удивлении – еще не рана, а только царапина, но уже от того самого слишком остро отточенного и прямо в сердце направленного лезвия разума. Пламенную нежность – не только любовь, но и детскую, женскую нежность к Богу – соединяет Августин с ледяной, беспощадной диалектикой, сначала безболезненно, бесстрастно, а потом все с большим страхом и болью.
IV
«Правду сказал Пифагор: мудрым быть сверхчеловечески трудно», – это он поймет наконец и устрашится.[109] «Быть мудрым» – значит для него согласовать веру с разумом. Но ищущий разум, прежде чем найти Бога в себе, находит в мире зло.
«Я искал мучительно, откуда зло… и не было исхода, et nоn erat exitus», – это говорит он о начале жизни своей и мог бы сказать о всей жизни. «Вера ни в чем не противоречит разуму». Что же значит «безумие Креста»? Если такого мира, где Отцу не надо было бы жертвовать Сыном за мир, Бог создать
«О, какие это были муки моего рождающего сердца, какие вопли, Боже мой… Этого никто не знает, кроме Тебя».[110] И это, опять сказанное в начале жизни, мог бы сказать о всей своей жизни. Это он почти и говорит: «Я искал Тебя, Господи, как только мог, и
Шестьдесят лет искал, от 16 до 76, – можно было устать до изнеможения и отчаяния. «Я очень устал… Боже мой, единственная надежда моя, услышь меня, не дай мне изнемочь, в поисках моих, от усталости и отчаяния… дай силу искать Тебя до конца. Ты один видишь силу и немощь мою; исцели немощь, укрепи силу. Ты один видишь знание мое и неведение. Я стучусь, – отвори… Дай мне
V
Слишком мало для нас, но кое-что все же говорит об этой муке Августин, а Фома Аквинский, «немой бык», bos mutus, молчит о ней совсем, – молчит до конца, до последнего удара обухом по голове.[112]
6 декабря 1273 г., за три месяца до смерти, служа обедню в Сан Никколо, в Неаполе, Фома имел «восхищение», raptus, и, когда пришел в себя, сказал другу своему и духовнику Реджинальду: «Наступил конец моим писаниям, venit finis scripturae meae». Когда же тот умолял его и настаивал кончить, по крайней мере, «Сумму теологии», сказал: «Нет, не могу; все,
А если бы узнал, что на Трентском соборе положат «Сумму» на алтаре, рядом с Евангелием, и кое-кто, в самой Церкви, поймет ее в том смысле, что Фома желал в ней заключить брак Церкви не со Христом, а с Аристотелем, – если бы он это узнал, то, может быть, и в самом деле сжег бы книгу свою, как солому.
Чтобы дойти до этого, надо было ему совершить тот же крестный путь мысли, какой совершил и св. Августин, и то, что св. Фома проходит этот путь
И вот, эти два «мыслящих тростника», всеми бурями Духа колеблемых, – два Столпа Церкви.
VI
Здесь, в мысли, понять подвиг святых нам очень трудно, потому что движение Духа в них – от веры – «безумия Креста» – к разуму противоположно-обратно движению
Чтобы понять святость этого подвига мысли, хотя бы отчасти, вспомним, когда и для кого он совершен. Тотчас после падения Рима уже пробегают по всему христианскому миру первые тени той варварской ночи, где человеческий разум будет на краю гибели и где даже такие люди, как св. Франциск Ассизский, в корне усомнятся в разуме: не от диавола ли он? не надо ли, чтобы спастись, умертвить его, вместе со всею плотью мира?
Начал спасать разум св. Августин; кончил – св. Фома.
«Огненного искушения» разумом оба они «не чуждались», по слову Петра о христианских мучениках Нерона, «живых факелах»: страшную «смоляную рубаху», tunica molesta, надели оба. Первый надел Августин, может быть, и сам еще хорошенько не зная, что делает; но, чтобы, надев ее и уже почувствовав первые ожоги, не сбросить (сколько святых сбросят!), чтобы остаться в ней до конца и сгореть, – для этого нужно было, в самом деле, святое терпение,
«Светочем живым» вспыхнул Августин, и «зажег разум всей христианской Европы»,,[114] – сначала – в себе самом, потом – в Фоме Аквинском, потом – в Лютере и Кальвине, потом – в Паскале, и в скольких других еще зажжет! О, если бы зажег и в нас, в эту вторую «варварскую ночь», – каким бы светом озарился весь наш путь!
VII
«Дивен Бог во святых своих» – и
Есть у каждого святого свой луч, свой цвет небесный, и земное для него, простое, милое прозвище: св. Петр – «Достопочтенный», Venerabilis; св. Бернард – «Медвяно-сладостный», Melifluus; св. Фома – «Ангельский», Angelicus; св. (еще не в Церкви) Рьюсбрек – «Удивительный», Admirabilis. Но для св. Августина нет прозвища, может быть, потому, что оно не западное и не восточное, – бывшее, а будущее, Западно-восточное, Вселенское. Но если мы «полюбим» его и «узнаем», по его же чудному слову: «никого нельзя узнать иначе, как полюбив»,[115] то, может быть, найдем и его небесному лучу земное имя:
Августин Любезный
Augustinus Amabilis.
Самое «любезное» в мире – Бог; все люди, близкие к Богу, святые, – «любезны»; но Августин любезнее всех.
VIII
«Кажется, Пелагий –
«Ересями Церковь возвышается, – учит Августин. – Сколько великих учителей в Церкви осталось бы неизвестными, сколько вопросов – неразрешенными, если бы не ереси! Догмат о Троице не был совершенно известен до Ария, догмат о покаянии – до Новатия и догмат о крещении – до второкрестников (анабаптистов)».[117] За такие слова через тысячу лет будут людей жечь на кострах.
«Если не хочешь быть убитым, оставь нас в покое», – остерегают Августина еретики-донатисты и в то же время объявляют по всем своим церквам: «Кто его убьет, получит отпущение всех грехов». Вскоре после того разбойничья шайка циркумцеллионов, изуверов из тех же донатистов, подстерегает его, на большой дороге, и он спасается только тем, что, заблудившись, едет по другому пути. [118] И вот, все-таки, умоляет судей за этих же убийц своих: «Лучше мне самому быть убитым, чем видеть, как их убивают».[119]
«Да будут к нам жестоки те, кто не знает, с какими воздыханьями и муками человек приближается хотя