Первое столкновение Августина с матерью (если не считать смеха ее над избитым в школе ребенком) – отложенное крещение, а второе – это отложенный брак. Так же и теперь, как тогда, мать любит его и ранит; чем больше любит, тем глубже ранит, хочет сделать добро – и делает зло; хочет спасти – и едва не губит. Но и теперь, как тогда, помимо нее, вопреки ей, выйдет из зла добро.
Среднего пути для такого человека, как Августин, в то время не было, а было только два крайних пути: или погибнуть, быть грешным, или быть святым, спастись; а святость значила тогда «безбрачие», «монашество». Вот к чему и вела его мать или кто-то Другой вел через нее, помимо нее, вопреки ей, по самому краю бездны; явно губил, тайно спасал.
XX
«Африка, – по слову Ювенала, – адвокатская нянюшка: хочешь прокормиться языком, – ступай в Африку».[150]
Выйдя из школы «первым учеником, надутым гордыней», Августин сам открывает «школу красноречия», чтобы «прокормиться языком», и становится тем, чем будет долгие годы, – «ритором», «словесником», «лавочником слов»; торгует болтовней, «побеждающей» в тяжбах:[151] этим «прокормиться» можно, но кое-как, впроголодь, потому что здесь, в Карфагене, слишком много соперников, таких же, как он, «болтунов».
«И это все? И так, до гроба?» – спрашивает как будто не он сам себя, а чей-то тихий голос в нем. Что бы ни делал, ни думал, ни говорил, как бы ни заглушал этот голос громким звоном продаваемых слов, – тот все твердит свою: «И так до гроба? и это все?»
Путник, заблудившийся ночью в лесу, еще не зная, но уже чувствуя, что не туда идет, куда надо, продолжает идти наобум, но с каждым шагом растет в нем беспокойство: так и в Августине беспокойство росло в эти дни.
«Господи, Ты создал нас для Себя, и не успокоится сердце наше ни в чем, кроме Тебя!» – скажет много лет спустя, но, может быть, и теперь уже чувствует. Сколько бы ни забывал Христа умом, – сердцем помнит.
XXI
Однажды, разбирая учебные книги для школы, он заглянул в одну из них и зачитался ею так, что не мог от нее оторваться, пока не дочел до конца. Это был «Гортензий» Цицерона, беседа ищущих Бога, философов. Что поразило его в этой книге? Судя по его же собственным, будущим поискам Бога, его поразили в ней подслушанные Цицероном у Аристотеля, а тем – у посвященных в Дионисовы таинства чудные и страшные слова: «Души человеческие, в наказание за какую-то
«Премирная вина», – слово это, кажется, и было для него тем же, чем иногда бывает, в горах, для подтаявшей лавины громкий звук: в тишине прозвучит, и лавина рушится.
«Что такое Зло? Quid sit malum?» – на этот вопрос, шевельнувшийся некогда, без слов, без мыслей, в сердце маленького мальчика, после той неуслышанной молитвы: «Сделай, Господи, чтобы меня учитель не бил!» – шевельнулся, может быть, в сердце юноши, над «Гортензием», будущий ответ всей жизни его: «премирная вина –
Если так, то понятно, почему книга эта, «вдруг изменив все его чувства и мысли, научила его молиться». – «Сердце мое загорелось… и я уже начал вставать на ноги, чтобы снова идти к Тебе, Господи… Только одно охлаждало меня: имени Твоего не находил я в этой книге, – имени, которое всосал я с молоком матери, так что никакая книга, как бы ни была она глубока и прекрасна, если только не было в ней имени Твоего, не восхищала меня всего».[153]
XXII
Именем Его запечатленную книгу в первый раз только тогда принялся он читать как следует, «чтобы узнать, что это такое». Но ничего не узнал, потому что «книга эта кажется низкой, при входе, и только потом, вместе с вошедшим в нее… возвышается: это я знаю теперь, но еще не знал тогда… и не хотел наклониться, чтобы в нее войти… Мне казалось, что ее и сравнивать нельзя с величьем Цицероновых книг, ибо гордыня моя презирала ее простоту»…
«И напал я в те дни на людей, таких же гордых, плотских, безумных и болтливых, как я сам, – в чьих устах три имени: „Отец, Сын и Дух“ – пустые только звуки для них – были мне дьявольской сетью и смолой птицелова. „Истина – Истина!“ – твердят они, но нет в них истины. И поверив им, лишился он, как блудный сын, даже „тех рожков, которыми питаются свиньи“. – „Горе мне, горе, по каким крутизнам нисходил я в преисподнюю“.[154]
Только что из одной западни, эпикурейской, вырвался, как попал в другую – манихейскую.
XXIII
Ересь Манеса, возникнув в середине III века, в Вавилонии, распространилась очень быстро, от Китая до Испании, от Тихого океана до Атлантики.[155] «Вред», «болтовня», «бабушкины сказки», – обличают манихейство враги его.[156] Но если так, то чем же объяснить, что столько веков (по крайней мере десять) такие человеческие множества соблазнялись «бредом»? Часто люди, в одном и том же месте, в одно и то же время соглашаются в нелепой лжи; но согласье людей, разделенных такими временами и пространствами, какими разделены ученики Манеса, едва ли может быть только нелепостью.
Что такое манихейство, нам слишком трудно судить по дошедшим до нас обломкам его, грубо искажающим, вероятно, смысл целого. Но вот, в упрощеннейшем виде, ядро учения Манесова.
Сущее сводится к Двум Началам, равно бесконечным и противоположным, – доброму и злому, светлому и темному – к Богу и Противобогу, Духу и «Веществу», Hylo, – «Диаволу», на языке «непосвященных». Некогда эти Два Начала были разделены; но потом среди вечных, раздиравших Темное Царство междоусобий Владыка его, достигнув пределов Света, позавидовал Царю его и, пожелав овладеть царством Его, пошел на Него войною. Бог и диавол, свет и тьма, добро и зло, смешались в войне, и произошел из этого смешения мир, ибо «созданное» и значит «смешанное»: диавол – вечный Смеситель, Разделитель – Бог; смешивая Дух с Веществом, диавол «творит» – начинает; Бог, разделяя, кончает мир. Вот почему и в той первой войне – начале мира – Бог, не имея в Себе никакого зла – «смешения», чтобы противопоставить его злу Противобога, послал в мир Душу (первого Адама), чтобы, смешиваясь с началом Зла, Веществом, в мире и потом освобождаясь от него, она победила и уничтожила Зло – Смешение. Но первый Адам, погружаясь в Вещество и смешиваясь с ним все больше, пал наконец так низко, что уже не мог от него освободиться. Тогда, на помощь к нему, послан был Второй Адам – Христос. Но и Он не освободился и не освободил мира до конца. Только воплощенный в Манесе, Третий Адам, Дух Святой, будет совершенным Освободителем: в Духе только, Душа всей твари – людей, животных и растений – освободится от Вещества-Смешения, высасывая добро из зла, свет из тьмы, как уста любящего высасывают из раны любимого яд; когда же до последней капли высосет, наступит Конец – последнее, уже навеки веков, разделение «смешанного-созданного», – царство Божие.[157]
XXIV
– Что соблазнило Августина в манихействе? «Откуда зло? Unde sit malum?» – спрашивали меня обманщики, и я смущался и не знал, что им ответить». Кажется, мнимым ответом на этот вопрос – муку всей жизни своей – и был он пойман, как «дьявольской сетью» и «смолой птицелова».
«Бога моего не смея обвинять ни в чем, я не хотел верить, чтобы могло произойти от Него что-либо злое». На вопрос: «Откуда зло?» – он не мог и не хотел ответить: «От Бога» – и в этом был прав бесконечно, потому что во зле не оправданный Бог хуже не-сущего: людям лучше сказать: «Нет Бога», чем сказать: «Зло от Бога». – «Это и убедило меня, что есть два Существа: substantiae», – равно бесконечные и противоположные, – Бог и Противобог.[158]
«Две души» – в этом заглавии книги, написанной Августином против манихейства, в первые годы Гиппонского епископства, лучше всего понят вечный соблазн Двух Начал, не только для самого Августина, но и для всего человечества. Все оно может сказать, как Фауст:
Ах, две души живут в моей груди!