будущего гроба и составляла список гостей (большинство из которых давно уже отправились в Иную землю) на собственные похороны.
— Да-да, няня, ты совершенно права, было бы замечательно снова увидеть мисс Клютч, — прокричала ведьма в ухо старушке, обнимая ее. — Она мне тоже нравилась. Она была добрее и честнее этой пустышки Глинды.
— Что это ты? — удивилась няня. — Вы ведь были лучшими подругами.
— Эта предательница мне больше не подруга, — заявила ведьма.
— От тебя кровью пахнет, иди помойся, — сказала няня. — У тебя что, время подошло?
— Ты же знаешь, я никогда не моюсь. Скажи лучше, где Лир.
— Кто? — Лир!
— Ах, Лир. Где-то тут. — Няня улыбнулась. — Проверь в колодце.
Теперь это была уже семейная шутка.
— Это что еще за новости? — строго спросила ведьма у Лира, отыскав его в музыкальной комнате.
— Все-таки они были правы — смотри, кого я поймал! Лир показал на золотого карпа, о котором Сарима с сестрами часто говорили, но которого никто толком не видел.
— Вернее, он был уже мертв, когда я его нашел, и я поднял его в ведре — но все равно. Как ты думаешь, мы сможем когда-нибудь рассказать сестрам, что наконец-то его выловили?
В последнее время Лир говорил о Сариме и ее семье, как будто они были призраками и прятались здесь же, в замке, едва сдерживаясь от смеха.
— Будем надеяться, — ответила ведьма, а сама подумала, не вредно ли давать детям несбыточную надежду, не труднее ли им будет потом свыкнуться с правдой? — Как вы тут без меня? Нормально?
— Прекрасно, — ответил Лир. — Но я рад, что ты вернулась.
Она хмыкнула и пошла здороваться с Чистри и его трескучими сородичами.
Ведьма повесила подаренное ей старое зеркало в своей комнате, но старалась не смотреть в него: ей казалось, что она увидит в нем Дороти. Кого-то напоминала ей эта девочка из Канзаса — своей прямотой, искренностью и непосредственностью. «Неужели Нор?» — думала ведьма, роясь в воспоминаниях. Но с чего бы? Тогда, давно, ведьму совершенно не интересовала судьба Нор, несмотря на то, что мордашка девочки была словно уменьшенной копией лица Фьеро. Помимо Нессарозы и Панин, ведьма не испытывала теплых чувств ни к кому из детей. Это еще сильнее, чем цвет кожи, отчуждало ее от остальных.
«Нет, кого я обманываю, — призналась ведьма, когда ее взгляд помимо воли упал на зеркало. — Кто как не мы сами отражаемся в зеркалах? В этом и есть мое проклятие — Дороти напоминает меня саму в ее возрасте. Как давно это было…»
…Еще в Оввельсе. Вот по квадлинским болотам шагает робкая, неуклюжая зеленая девочка, одетая, чтобы не дай бог не намочить ноги, в кожаные штанишки и резиновые сапоги. Следом вперевалку идет ее мама, беременная третьим ребенком, идет и молится о том, чтобы родить наконец здорового малыша. Она то и дело бросает в грязь пустые бутылки или украдкой сплевывает пережеванные листья иглодольника.
Няня ухаживает за малышкой Нессой, носит ее в люльке на спине, ходит с ней ловить рыбешку, собирать мох и конские бобы. Несса все видит, но не может потрогать — что за пытка для ребенка! Неудивительно, что впоследствии она так твердо уверует в незримое: для нее ничто невозможно проверить на ощупь.
Для очистки совести папа берет с собой зеленокожую дочурку и идет повидать многочисленных родственников Черепашьего Сердца. Их соединенные мостиками шалаши висят на широких, преющих от болотного духа деревьях. Квадлины сидят на корточках, боязливо втягивают головы в плечи, с опаской смотрят на пришельцев. От них и от их жилищ воняет рыбой. Я забыла их лица, помню только одну старуху — беззубую, гордую и важную. Постепенно, поборов робость, они подходят, но не к священнику, а ко мне, зеленокожей девочке. Она уже не я, она осталась там, в далеком прошлом, она — это она, таинственная и непонятная. Она стоит так, как стояла Дороти; какая-то врожденная отвага выпрямляет ее спину, разводит плечи, держит открытыми глаза. Она терпеливо переносит прикосновения чужих пальцев к своему лицу. Держится ради отца и его работы.
Папа просит прощения за смерть Черепашьего Сердца, случившуюся лет пять назад. Он говорит, что виноват. Что он и его жена влюбились в квадлина-стеклодува. Простите меня, говорит отец. Девочка Эльфаба думает, что папа сошел с ума, ей кажется, что квадлины его не слушают, настолько зачарованы они его безумием. Как мне искупить свою вину, спрашивает он.
Только старуха реагирует на его слова; возможно, она здесь единственная, кто помнит Черепашье Сердце. Она не стыдится своей неряшливости: этот народ еще не обременен правилами приличия. Старуха напряженно всматривается в папу, потом выкрикивает что-то похожее на: «Мы не прощаем, не прощаем!» — и хлещет его камышом по лицу. Я это видела и знаю: с тех пор он точно тронулся умом.
Отец поражен. Для него прежде не существовало непростительных грехов. Он бледнеет как полотно; только из ссадин на лице сочатся капельки крови. Возможно, у старухи были все основания для такого поступка, но для папы она злейшая ведьма.
Я помню ее, гордую и негодующую. Ее мораль не допускает прощения; она в таком же плену, как и папа, но не знает об этом. Старуха грозно скалит беззубый рот, помахивая надломленной камышинкой.
Папа показывает на меня и говорит — не мне, квадлинам: «Разве это не достаточное наказание?»
Маленькая Эльфаба не понимает, что отец — ничтожество и передает свою ничтожность ей. День за днем девочку калечат его презрение и самобичевание. День за днем она любит его в ответ, потому что не может иначе.
Я вспоминаю сейчас эту девочку, которую отец выставлял живым свидетельством божьего гнева и любви. Какими круглыми от изумления глазами, прямо как Дороти, смотрит она на слишком жестокий для понимания мир и верит — верит всем своим неопытным и невинным сердцем, — что не всегда ей нести на себе стыд и вину, что есть более древний и могущественный договор, освобождающий от вечного позора. Что кто-то уже принес за нас искупительную жертву. Ни Дороти, ни маленькая Эльфаба, конечно, не смогли бы выразить эту веру словами, но она светится на их лицах…
Перед сном ведьма накапала в ложку содержимое старого зеленого пузырька со словами «Волшебный эли…» на этикетке и проглотила его, надеясь на чудо, на то, что увидит во сне ту сказочную землю, из которой прибыла Дороти. Землю необычную, иную, лежащую не просто за пустынями, а в некоем особом геофизическом — или даже метафизическом — плане. Вот и Гудвин говорит, что он оттуда, и если верить гному, то и для ведьмы этот мир не чужой. Во сне она старалась оглядеться, подметить каждую мелочь, скрывавшуюся по углам видений. Она как будто пыталась заглянуть за край зеркала — и ей это удавалось.
Что же она увидела? Картины мелькали, словно в дрожащем пламени свечи, только сильнее, резче. Люди двигались какими-то рывками. Они были пустыми, бесцветными, одурманенными, сумасшедшими. Монолитами высились, холодные и жестокие здания. Дули порывистые ветры. То и дело появлялся Гудвин, маленький человечек на общем фоне. На окне магазинчика, откуда он понуро вышел, ведьма разглядела какие-то слова. Невероятным усилием воли она заставила себя проснуться и записать их, пока не забыла, но вышла какая-то абракадабра: «Ирландцев не принимаем».
В другой раз ей приснился кошмар. Опять все началось с Гудвина. Он шел по песчаным холмам, поросшим высокой колючей травой, похожей на тот камыш, которым старая квадлинша хлестала Фрекса, — тысячи тысяч травинок, волнующихся на ветру. Вот он спустился с последнего холма и вышел на широкую песчаную гладь, разделся, глянул на карманные часы, словно запоминая этот исторический момент, и потом голый, сутулый пошел дальше. Когда ведьма поняла, куда он направляется, то с криком ужаса попыталась проснуться, но не смогла освободиться от сна. Это был бесконечный мифический океан, и Гудвин входил в него сначала по колено, потом по пояс, затем по грудь. Тут он задержался, поежился от холода, поплескался, а затем продолжил свой путь и скрылся под водой, как когда-то Эль-Фааба скрылась под