эти веревки и цепи должны были служить скорее наказанием, чем предотвратить возможность побега.
Рядом с ними стояли мужчина и женщина, оба еще совсем молодые. Женщина держала на руках ребенка. Оба - и отец и мать, - повидимому, страстно были привязаны друг к другу и трепетали при мысли, что могут попасть в руки разных хозяев. Стоило кому-нибудь из покупателей проявить интерес к одному из них, как женщина с горячностью начинала умолять его приобрести их всех вместе и красноречиво перечисляла все их качества и достоинства. Мужчина стоял, опустив голову, и молчал, погруженный в мрачное отчаяние.
Среди выведенных на продажу была и другая группа, состоявшая из мужчин и женщин. Они смеялись, болтали и проявляли такое безразличие к окружающему, словно все происходившее не имело к ним никакого отношения и они были здесь обыкновенными зрителями. Какой-нибудь апологет тирании не преминул бы возрадоваться такому зрелищу и наверняка вывел бы заключение, что быть проданным с аукциона вовсе не так страшно, как расписывают всякие чувствительные люди. Этот аргумент был бы столь же обоснован, как утверждение некоего философа, который, проходя мимо тюрьмы и увидев за решеткой приговоренных к смерти преступников, громко и весело разговаривавших между собой, вывел заключение, что ожидание виселицы таит в себе нечто, вызывающее особую веселость.
Все заключается, однако, в том, что душевная выносливость человека очень велика, и ничто не может до конца убить в нем надежду на счастье. Если раб поет, сгибаясь под тяжестью своих цепей, то почему бы ему не смеяться, когда его, как быка, продают с торгов? Истина, однако, заключается в том, что дух человеческий в своем страстном, но - увы! - слишком часто напрасном стремлении к счастью даже и в бездне отчаяния и пред лицом смерти ищет повода для радости. Так чему же удивляться, если раб поет, сгибаясь под ярмом непосильного труда или тогда, когда его, как бессловесное животное, выставляют на продажу. Это доказывает только, что тирану, несмотря на все усилия, не удается окончательно погасить в душе своей жертвы способность радоваться жизни, и ссылаясь на это, он осмеливается хвастать тем, что дарит ей счастье.
И все же быть проданным - отнюдь не веселое дело. Первым на продажу был выведен человек лет тридцати, с красивым, открытым и выразительным лицом. Как говорили, он до той минуты, когда его вывели на помост, не знал, что его собираются продать. Рабовладелец, проживавший в поместье, расположенном поблизости от города, скрывал свои намерения от раба и привез его в город, сказав, что собирается отдать его в наем какому-нибудь промышленнику. Сообразив, наконец, что его продают, несчастный так задрожал, что еле удержался на ногах. Выражение бесконечного отчаяния и ужаса отразилось в его чертах.
Двое главных покупателей, между которыми разгорелась ожесточенная борьба, были - пожилой джентльмен, проживавший поблизости от города, и видимо, знавший выведенного на продажу раба, и какой-то фатоватый и наглый молодой человек - по словам окружающих, работорговец из Южной Каролины, прибывший сюда для закупки 'товара'.
Тяжело и мучительно было следить за переменой выражения лица несчастного раба по мере того, как развивались торги. Когда верх готов был одержать торговец живым товаром из Каролины, лицо бедняги искажалось, глаза с остановившимся взглядом готовы были выступить из орбит и весь он казался олицетворением отчаяния. Но когда надбавлял виргинец, лицо раба словно освещалось изнутри. Крупные слезы скатывались по его щекам, и трепетный голос, которым он восклицал: 'Господь да благословит вас, мастер!' - должен был тронуть даже и самого жестокосердого человека.
Его восклицания нарушали порядок торгов, но даже и плеть не могла заставить его замолчать. Он обращался к желанному покупателю, называя его по имени, уговаривая не отступать, клялся, что верно будет служить ему до последней минуты жизни, что будет работать на него сколько хватит сил, если только он согласится купить его и не позволит разлучить с женой и детьми, не даст увезти его в неведомые края, далеко от мест, где он родился и вырос; ведь он всегда, всегда хорошо вел себя, и никто не скажет о нем дурного. Он, разумеется, ничего не имеет против другого джентльмена - не забывал он при этом прибавить: несчастный отдавал себе отчет, как опасно оскорбить человека, который мог стать его господином… Конечно, продолжал он, это также благородный джентльмен. Но он - чужестранец, он, без сомнения, увезет его далеко от родных мест, от жены и детей… И при этих словах голос несчастного срывался и замирал в глухом рыдании.
Борьба была ожесточенная. Раб, поставленный на аукцион, видимо, представлял собой первосортный экземпляр. К тому же виргинец был явно тронут мольбами несчастного и позволил себе даже кое-какие намеки, касавшиеся торговли рабами. Эти замечания привели его противника в ярость, и между ними чуть было не произошло столкновения. Вмешательство присутствовавших предотвратило более серьезные последствия, но торговец в возбуждении закричал, что этот раб достанется ему, сколько бы это ни стоило, хотя бы, как он заявил, ради того, чтобы научить этого парня, как вести себя. Он тут же надбавил пятьдесят долларов сверх последнего предложения. Виргинец вынужден был сдаться и с явным сожалением отступил. Аукционист опустил молоток, и несчастный раб, совершенно потрясенный пережитым, был передан слугам своего нового хозяина, который тут же приказал нанести ему двадцать ударов плетью в наказание за грубость и 'чисто виргинскую' наглость.
Дерзкий тон, которым были произнесены эти слова, вызвал немалое возмущение присутствующих. Но работорговец, словно в шутку, поиграл рукояткой кинжала, а из карманов его торчали пистолеты. Никто поэтому не решился воспрепятствовать осуществлению 'священного права собственности'. Аукцион продолжался.
Наконец очередь дошла до меня. Чтобы легче проверить мое телосложение и крепость мышц, с меня стащили почти всю одежду и поставили на площадку, или 'стол', на котором подлежащий продаже выставляется напоказ покупателям.
Меня заставили поворачиваться, ощупывали руки, ноги, бедра, и качества мои обсуждались с применением тех специфических словечек, которые в ходу у жокеев.
По моему адресу сыпались самые разнообразные замечания. Один утверждал, что у меня 'угрюмый и дикий вид'; другой клялся, что я 'чертовски хитер'. Третий, наконец, считал, что 'все эти рабы со светлой кожей - отъявленные негодяи', на что аукционист заметил, что ему вообще ни разу не попадался раб, который, обладая хоть искрой разума, не был бы при этом негодяем.
Меня осыпали вопросами о том, где я родился и вырос, что умею делать и почему меня решили продать.
Я отвечал на все эти вопросы возможно более кратко и неопределенно. У меня не было ни малейшего желания удовлетворять их любопытство, и я вовсе не стремился быть проданным за особо высокую цену, хоть многие рабы и считают это для себя лестным. Это может служить доказательством того, что в каком бы униженном и жалком состоянии ни находился человек, в нем продолжает жить неиссякаемая жажда превосходства над себе подобными.
Мистер Стаббс молча стоял в стороне. Надо полагать, что у него были свои основания для такой сдержанности. Аукционист старался на совесть. По его словам, я был самым крепким, самым трудолюбивым, самым покорным парнем во всех Соединенных Штатах Америки. Но все эти восхваления заставили собравшихся заподозрить, что у моего хозяина должны были быть какие-то особые основания для того, чтобы продать меня. Один из покупателей намекнул, что я, вероятно, болен чахоткой. Второй высказал предположение, что я подвержен припадкам. Третий заявил, что я один из тех субъектов, которые ни на что не пригодны. Рубцы, покрывавшие мою спину, казалось, подтверждали такое предположение. В результате я очень дешево достался пожилому представительному джентльмену с приветливым лицом, к которому присутствующие обращались, называя его майором Торнтоном.
Не успел молоток аукциониста опуститься на стол, как мой новый хозяин, подойдя ко мне, мягко заговорил со мной и приказал немедленно снять с меня цепи.
Мистер Стаббс и аукционист принялись горячо отговаривать его от такого опрометчивого поступка. Они объявили майору Торнтону, что снимают с себя всякую ответственность за возможные последствия.
- Понятно, понятно, - прервал их мой новый хозяин. - Весь риск я принимаю на себя. Надеюсь все же, что до конца моих дней у меня не будет раба, который пожелал бы сбежать от меня.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ