Швердтфегер, ему бы и карты в руки. Но его уже нет среди живых.
XXXVII
Собственно, и эту главу мне не следовало обозначать особой цифрой, ибо она, несомненно, является частью предыдущей. Вести рассказ дальше без столь чёткой цезуры было бы правильнее, так как здесь всё ещё продолжается тема «свет», тема близости, вернее, дальности моего покойного друга и той женщины, которая появляется здесь, откинув таинственную дискретность, уже не богиней-покровительницей под густой вуалью, не дарительницей драгоценных символов, но в образе наивно-навязчивого, не уважающего артистического одиночества и тем не менее чем-то для меня привлекательного господина Саула Фительберга, интернационального дельца и импресарио, который в погожий летний день, когда я как раз находился в Пфейферинге (это было в субботу, в воскресенье, помнится, я должен был вернуться домой, так как моя жена праздновала свой день рожденья), тоже явился туда, с добрый час занимал нас с Адрианом презабавным разговором и затем удалился, ни в чём не преуспев, но ничуть не обидевшись.
Шёл 1923 год, из чего видно, что этот господин не был таким уж прозорливцем. Правда, концерты в Праге и во Франкфурте были ещё делом недалёкого будущего. Но Веймар остался позади, и Донауэшинген также, не говоря об исполнении ранних вещей Адриана в Швейцарии, так что не надо было обладать из ряду вон выходящей пророческой интуицией, чтобы уразуметь: здесь есть что ценить и что пропагандировать. «Апокалипсис» к тому времени уже вышел из печати, и мне кажется весьма вероятным, что мосье Саул успел с ним ознакомиться. Следовательно, он что-то почуял в воздухе и захотел, действенно участвуя в зарождении славы, вывести гения на свет божий и представить его любопытному светскому обществу, в котором привык вращаться. Вот что было целью его визита, бесцеремонного вторжения в обитель творческих мук. Произошло это так.
Около часу дня я приехал в Пфейферинг, и когда мы с Адрианом вернулись с прогулки по полю, куда ушли тотчас же после чая, то есть часа в четыре — в начале пятого, мы, к вящему своему изумлению, увидели во дворе под вязом автомобиль, и вдобавок не обычный таксомотор, а нечто более элегантное — такие машины с шофёром в придачу берут напрокат на несколько часов, а не то и на целый день. Этот самый шофёр, тоже не без элегантности в осанке, курил, стоя у своей машины, и когда мы с ним поравнялись, приподнял фуражку и весело осклабился, видимо, вспомнив о шуточках чудаковатого гостя, которого он нам привёз. В дверях нас встретила фрау Швейгештиль с визитной карточкой в руках, от испуга говорившая полушёпотом. «Приехал какой-то господин издалека», — сообщила она, и в этих словах, может быть потому, что они была произнесены шёпотом, как быстрая оценка только что прибывшего человека, мне почудилось что-то странно-призрачное и пророческое. Но фрау Эльза, верно, для того, чтобы смягчить свою высокопарную характеристику гостя, тут же назвала его «очкастым филином». «Chere madame»[159], сказал он ей, и сейчас же «petite maman»[160], a Клементину ущипнул за щёчку. От греха она заперла девочку в комнате, покуда этот господин не уедет. Отослать она его не посмела: как-никак, прикатил на автомобиле из самого Мюнхена. Он дожидается в большой комнате.
В сомнении взглянув на карточку, дававшую все необходимые сведения о своём владельце, Адриан протянул её мне. На ней стояло: «Saul Fitelberg. Arrangements musicaux. Representant de nombreux artistes prominents»[161]. Я обрадовался, что нахожусь здесь и могу встать на защиту Адриана. Мне было бы неприятно знать, что он в одиночестве предан во власть этого «репрезентанта». Мы пошли в зал с Никой.
Фительберг уже стоял возле двери, и хотя Адриан пропустил меня вперёд, всё внимание посетителя тотчас же устремилось на него; бросив на меня беглый взгляд через ротовые очки, он даже слегка изогнул своё дородное туловище, чтобы получше рассмотреть за моей спиной человека, ради которого вверг себя в расходы по двухчасовой поездке на автомобиле. Конечно, не фокус отличить заклеймённого печатью гения от простого преподавателя гимназии, но в его способности так быстро ориентироваться, в безошибочности, с которой он обратился к Адриану, тотчас же угадав малое моё значение, было нечто весьма внушительное.
— Cher maitre[162], — начал он, расплываясь в улыбке и несколько твёрдо выговаривая слова, однако с беглостью неимоверной, — comme je suis heureux, comme je suis emu de vous trouver! Meme pour un homme gate, endurci comme moi, c'est toujours une experience touchante de rencontrer un grand homme. Enchante, monsieur le professeur [163], — добавил он между прочим и, так как Адриан поспешил меня представить, небрежно протянул мне руку, лишь затем, чтобы тотчас же снова обратиться по правильному адресу. — Vous maudirez l'intrus, cher monsieur Leverkuhn[164] — воскликнул он, ставя ударение на третьем слоге, так, словно фамилия Адриана писалась Le Vercune. — Mais pour moi, etant une fois a Munich, c'etait tout a fait impossible de manquer…[165] О, я говорю и по- немецки, — перебил он себя всё с тем же приятным для слуха жёстковатым выговором. — Не очень важно, отнюдь не образцово, но достаточно, чтобы быть понятым. Du reste, je suis convaincu[166], что вы отлично владеете французским: ваша музыка на слова Верлена лучшее тому доказательство. Mais apres tout[167], мы на немецкой почве, и до чего же немецкой, до чего уютной и характерной! Я в восторге от идиллической обстановки, которой вы, cher maItre, так мудро себя окружили… Mais oui, certainement, сядем, merci, mille fois merci![168]
Фительберг был тучный мужчина, лет сорока, не то чтобы с брюшком, но жирный и весь какой-то мягкий, с белыми пухлыми руками, с гладко выбритым круглым лицом, двойным подбородком и дугообразными бровями, под которыми за роговой оправой очков светились весёлые, по-восточному блестящие миндалевидные глаза. Несмотря на уже поредевшие волосы, зубы у него были здоровые, очень белые, и так как он непрестанно улыбался, то мы непрестанно их видели. Одет он был элегантно, по- летнему, во фланелевый костюм в голубоватую полоску, стянутый в талии, и туфли из белой парусины и коричневой кожи. Характеристика, данная ему матушкой Швейгештиль, приятнейшим образом подтверждалась беспечной вольностью его манер; отрадная лёгкость, присущая даже его быстрому, довольно высокому голосу, временами переходившему в дискант, была отличительным его свойством и, с одной стороны, контрастировала с его дородной фигурой, с другой жена редкость гармонически с ней сочеталась. Я называю отрадной эту в плоть и кровь вошедшую лёгкость, так как она поневоле внушала собеседнику смешное, но утешительное чувство, что жизнь, право же, не стоит воспринимать слишком серьёзно. Казалось, он к каждому слову добавлял: «Ну, почему же нет? Что с того? Не имеет значения! Давайте веселиться!» И все, хочешь не хочешь, старались следовать этому призыву.
Что он был отнюдь не дурак, станет ясно из его речей, которые я сейчас приведу и которые доныне свежи в моей памяти. Лучше всего будет, если я предоставлю слово только ему, ибо то, что время от времени вставлял Адриан или я, роли здесь не играет. Мы уселись в конце громоздкого стола — главного украшения этой парадной комнаты. Адриан и я — рядом, гость — напротив. Последний, не собираясь долго таить свои желания и намерения, без околичностей, приступил к делу.
— Maitre, — начал он, — мне ясно, что вы должны быть очень привержены к благородной отрешённости здешнего вашего местопребывания, — о, я всё видел, холмы, пруд, деревенскую церковь et puis cette maison pleine de dignite avec son hotesse matternelle et vigoureuse. Madame Scnweige-still! Mais ca veut dire: Je sais me taire. Silence, silence![169] Какая всё это прелесть! И давно вы здесь живёте? Десять лет? Без перерыва? Почти без перерыва? C'est etonnant![170]
Вполне понятно! И тем не менее, figurez-vous[171], я приехал, чтобы увезти вас, склонить на кратковременную измену; на своём плаще я хочу пронести вас по воздуху, показать вам царства нашей земли и всё их великолепие, более того, повергнуть их к вашим ногам… Простите меня за столь напыщенные выражения! Они, конечно, ridiculement exageree[172], особенно это «великолепие». Не такое уж оно великолепное и волнующее, это говорю я, а я сын маленьких людей и вышел из среды не только скромной, но, можно сказать, убогой. Моя