архиеврейское имя. У меня в крови Ветхий завет не менее серьёзная штука, чем немецкая сущность, а это тоже не очень то располагает в пользу valse brillante[228]. Конечно, это немецкий предрассудок воображать, что за рубежом царит только valse brillante, a серьёзность — достояние одной Германии. Тем не менее еврей всегда несколько скептичен по отношению к миру; и этот скепсис оборачивается симпатией к Германии, хотя за эту симпатию тебе могут дать по шее. Немецкое — это ведь прежде всего значит народное, а кто поверит в любовь еврея к «народному»? Не только не поверят, но ещё наградят увесистой оплеухой, если он туда сунется. Мы, евреи, всего можем ожидать от немецкого характера, qui est essentiellement antisemitique[229], — причина, конечно, вполне достаточная, чтобы нам держаться остального мира, который мы ублажаем всевозможными развлечениями и сенсациями, хотя это отнюдь ещё не свидетельствует, что мы сами дураки и пустомели. Мы отлично понимаем разницу между «Фаустом» Гуно и «Фаустом» Гёте, даже если говорим по-французски, даже тогда…

Милостивые государи, у меня развязался язык, потому что деловые разговоры у нас, по-моему, закончены, я уже всё равно что ушёл, уже взялся за ручку двери. Мы давно на ногах, и я всё это болтаю только pour prendre conge[230]. «Фауст» Гуно, милостивые государи, ну, кто поморщится при этих словах? Я — нет, да и вы — нет, что я отмечаю с большим удовольствием. Жемчужина — une marguerite, полная восхитительных музыкальных выдумок! Laisse-moi, laissemoi contempler[231] — очаровательно! И Массне тоже очарователен, lui aussi[232]. Но особенно мил он был в роли педагога, как профессор консерватории, об этом ходит немало анекдотов. Его ученики по композиторскому классу с самого начала должны были писать музыку, даже если их технического умения не хватало на грамотную фразу. Humain[233], не так ли? Это не по-немецки, но humain! Один мальчик явился к нему с только что написанной песней — свежей и свидетельствующей о толике таланта. «Tiens![234] — сказал Массне… — Это, право же, премило. Послушай, мой мальчик, у тебя, наверное, есть подружка? Сыграй-ка ей эту штуку! Я уверен, что ей она придётся по вкусу, а остальное приложится». Неясно, что следует здесь понимать под «остальным», вероятно, всё, касающееся искусства и любви. Есть у вас ученики, cher maItre? Им бы, наверное, не жилось так вольготно. Но у вас их нет. У Брукнера они были. Он сам с детских лет единоборствовал с музыкой и её священными трудностями, как Иаков с ангелом господним, и того же требовал от своих студентов. Годами должны были они упражняться в своём священном ремесле, в основах гармонии и строгого стиля, прежде чем им дозволялось спеть песню; и к милой маленькой подружке эта музыкальная педагогика никакого отношения не имела. Можно обладать детски-наивной душой, но музыка всё равно останется таинственным откровением высшего знания, богослужением, а учитель музыки — первосвященником…

Comme c'est respectable! Pas precisement humain, mais extremement respectable![235] Можем ли мы, евреи, народ пророков и первосвященников, даже те из нас, что вертятся в парижских салонах, не ощущать притягательной силы немецкого духа, не поддаваться его ироническому отношению к миру и к искусству для маленькой подружки? Говорить о народности для нас означало бы дерзость, провоцирующую погром. Мы — космополиты, но настроенные пронемецки, решительнее, чем кто бы то ни было в мире, хотя бы потому, что не можем не видеть, как родственны между собой судьбы немецкого и еврейского народов. Une analogie frappante! [236] Ho ведь немцев также ненавидят, презирают, боятся и завидуют им; они в такой же мере неприемлемы, как и не приемлют. Сейчас любят говорить об эпохе национализма. Но на деле существует только два национализма: немецкий и еврейский; все другие — детская игра. К примеру, исконно французский дух Анатоля Франса — просто светское жеманство по сравнению с немецким одиночеством и еврейским высокомерием избранности… France — это националистический nom de guerre[237]. Немецкий писатель не наименовал бы себя «Германия» — «Deutschland», в лучшем случае так можно назвать военный корабль. Немцу пришлось бы довольствоваться именем «Deutsch», а это уж еврейская фамилия — Дейч! Oh, la, la!

Милостивые государи, теперь уж я действительно держусь за ручку двери, я уже ушёл. Только последнее. Немцам следовало бы поощрять пронемецкие настроения евреев. Немцы со своим национализмом, со своим высокомерием, со своей идеей несравнимости, с упорным нежеланием стоять в одном ряду с другими, с нежеланием знать себе равных, с отказом от того, чтобы их представили миру, слишком гордые, чтобы слиться с обществом, доведут себя всем этим до беды, до истинно еврейской беды je vous le jure![238] Лучше бы они. позволили еврею стать mediateur, посредником между ними и публикой, manager, импресарио немецкого духа. Он призван к этому, не стоило бы выставлять его за дверь, ведь он космополит, настроенный пронемецки… Mais c'est en vain. Et c'est tres dommage![239] Что я там ещё болтаю? Я ведь давно ушёл. Cher maitre, j'etais enchante. J'ai manque ma mission[240], но я в восторге! Mes respects, monsieur le professeur. Vous m'avez assiste trop peu, mais je ne vous en veux pas. Mille choses a madame Швей-ге-штиль! Adieu, adieu![241]

XXXVIII

Моим читателям уже известно, что Адриан исполнил годами взлелеянное и настойчивое желание Руди Швердтфегера — написал для него скрипичный концерт, блистательное и для виртуоза необыкновенно благодарное произведение; вдобавок он ещё посвятил его Руди и вместе с ним поехал в Вену на первое исполнение. В своё время я расскажу и о том, что — несколько месяцев спустя, то есть в начале 1924 года, — Адриан присутствовал на повторениях концерта в Берне и в Цюрихе. Но сначала необходимо, по весьма серьёзной причине, вернуться к моей, может быть, дерзкой и мне даже неподобающей характеристике этой композиции, сделанной выше, — в том смысле, что она своей виртуозно-концертной, «обходительной» музыкальной манерой несколько выпадает из рамок неумолимо сурового и бескомпромиссного творчества Леверкюна. Мне почему-то кажется, что потомство утвердит этот мой «приговор»: господи, как я ненавижу это слово! Здесь же я хочу только одного — дать психологический комментарий явлению, к которому иначе нельзя будет подыскать ключа.

Она написана в трёх частях без обозначения тональности, хотя заключает в себе, если можно так выразиться, сразу три тональности: B-dur, C-dur, D-dur. Причём D-dur — для музыканта это очевидно — здесь является видом двойной доминанты, B-dur — субдоминанты, a C-dur образует точную середину. Меж этих ладов остроумнейшим образом движется всё произведение, так что ни один из них не кажется явно предпочтённым и может быть узнан лишь по пропорциям звучаний. Большие отрезки произведения подчинены всем тональностям, покуда наконец, неизбежно электризуя концертную публику, не начинает открыто, откровенно и торжественно звучать C-dur. В первой части, названной «andante amoroso» и всё время исполненной сладостной нежности, на грани насмешки, имеется ведущий аккорд, в котором, на мой слух, есть нечто французское: c-g-e-b-d-fis-a, — созвучие, которое в сочетании с высоким f скрипки, царящим над ним, содержит в тебе тонические трезвучия всех трёх основных тональностей. В этом аккорде, так сказать, душа произведения, более того — душа главной темы этой части; позднее в третьей части её подхватывает пёстрая чреда вариаций. Это мелодический бросок, граничащий с чудом, пьянящая, стремительно взмывающая дугой кантилена, так что у слушателя занимается дыхание; она ослепительна, роскошна, но ей присуща и ласковая меланхолия, столь близкая духу исполнителя. Эта выдумка характерна и восхитительна тем, что мелодическая линия неожиданно и лишь слегка акцентированно, достигнув некоей кульминации, переходит в следующую ступень тональности и затем, с величайшим, может быть чрезмерным изяществом отхлынув вспять, допевает себя до конца. Это одно из физических воздействующих проявлений красоты, от которых мороз пробегает по коже; и на такие, словно бы воспаряющие к «небесам» проявления красоты у всех искусств способна одна лишь музыка.

Великолепие именно этой темы в тутти оркестра в последней вариационной части усиливается в обнажённый C-dur. Этому eclat предшествует нечто вроде смелого пассажа, носящего драматически- разговорный характер — отчётливая реминисценция речитатива первой скрипки в последней части бетховеновского квартета A-moll, с той только разницей, что за пышной музыкальной фразой там не следует

Вы читаете ДОКТОР ФАУСТУС
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату