родина — Люблин, городок в глубине Польши, а семья… бедная еврейская семья, я ведь, да будет вам известно, еврей: Фительберг — это очень распространённая среди еврейской бедноты польско-немецкая фамилия; правда, мне удалось сделать её именем видного борца за передовую культуру, более того — я вправе это утверждать — друга великих артистов. C'est la verite pure, simple et irrefutable[173]. A произошло это потому, что я с детства стремился к высокому, духовному и занимательному и прежде всего к новому, которое пока ещё скандалёзно, но почётно, обнадёживающе- скандалёзно, а завтра сделается наиболее дорого оплачиваемым гвоздём искусства, искусством с большой буквы. A qui le dis-je? Au commencement etait le scandal[174].
Слава тебе господи, захолустный Люблин остался далеко позади! Вот уже двадцать лет, как я живу в Париже, я даже целый год слушал в Сорбонне лекции по философии. Но a la longue[175] мне это наскучило. Конечно, и философия может иметь в себе нечто скандалёзное. О, ещё как может! Но для меня она слишком абстрактна. И затем мне почему-то кажется, что метафизику предпочтительнее изучать в Германии. Мой почтеннейший визави, господин профессор, вероятно, со мной согласится… Всё началось с того, что я стал во главе малюсенького, но весьма оригинального театрика на бульварах, un creux, une petite caverne на сто человек, nomme «Theatre des fourberies gracieuses»[176]. Правда, прелестное название? Но, что поделаешь, экономически это оказалось обречённым предприятием. Мест было мало, и потому они стоили так дорого, что нам приходилось пускать людей бесплатно. Смею вас заверить, что у нас было достаточно непристойно, но при этом чересчур high brow[177], как говорят англичане. Если в публике сидят только Джемс Джойс, Пикассо, Эзра Поунд да герцогиня Клермон-Тоннэр, концов с концами не сведёшь. En un mot, мои «Fourberies gracieuses»[178], после очень короткого сезона приказали долго жить, но для меня этот эксперимент не остался бесплодным, благодаря ему я вошёл в соприкосновение с корифеями артистического общества Парижа, с художниками, музыкантами, поэтами: ведь в Париже, я даже здесь решаюсь это сказать, бьётся пульс современной жизни. Вдобавок, как директор, я получил доступ во многие аристократические салоны, где бывали эти львы артистического света…
Вы, наверно, удивитесь. Наверно, спросите себя: «Как он этого добился? Каким образом еврейский мальчик из польской провинции проник в этот избранный круг и стал вращаться среди creme de la creme?[179] Ах, милостивые государи, ничего не может быть легче! Так скоро научаешься завязывать галстук к смокингу, с полнейшей ноншалантностью входить в салон, даже если надо сойти по ступенькам и вовсе забывать о том, что человека может беспокоить вопрос, куда девать руки. Затем надо то и дело говорить: «Ah, madame, oh, madame! Que pensez-vous, madame? On me dit, madame, que vous etes fanatique de musique?»[180] Собственно, и всё. Издали поневоле переоцениваешь эти штучки.
Enfin, связи, которыми я был обязан моим «Fourberies»[181], пошли мне на пользу и ещё приумножились, когда я открыл своё Бюро исполнения современной музыки. Но самое лучшее, что я тогда нашёл себя, ибо такой, каким вы меня видите, я — импресарио, импресарио по крови, никем иным я стать не мог: это моя страсть и моя гордость, j'y trouve ma satisfaction et mes delices[182] в том, чтобы выдвигать талант, гения, значительного человека, трубить о нём, заставлять общество им воодушевиться или хотя бы взволноваться. Enfin, только это им нужно — et nous nous rencontrons dans ce desir[183] — общество хочет, чтобы его возбуждали, бросали ему вызов, разрывали его на части в pro и contra; благодарность к вам оно испытывает только за шумиху, qui fournit le sujet[184] для газетных карикатур и нескончаемой болтовни: путь к почестям в Париже ведёт через бесчестье! Премьера, если она настоящая, проходит так, что во время исполнения зрители вскакивают с мест и большинство вопит: «Insulte! Impudence! Bouffonnerie ignominieuse!»[185] — тогда как шесть или семь inities[186], Эрик Сати, несколько сюрреалистов и Виржиль Томсон, кричат из ложи: «Quelle precision! Quel esprit! C'est divin! C'est supreme! Bravo! Bravo!»[187]
Боюсь, что я напугал вас, господа! Если не maitre Le Vercune, то господина профессора. Но надо вам знать, что ни один из таких концертов не был прерван: в этом не заинтересованы даже самые рьяные скандалисты, напротив, они хотят опять пошуметь, в этом всё их наслаждение, от концерта; вообще же, как ни странно, одерживает верх, как правило, мнение нескольких знатоков, о которых я говорил. Кроме того, совсем не обязательно, чтобы такой историей сопровождался любой концерт прогрессивного направления. Надо настроить должным образом прессу, заранее хорошенько припугнуть дураков, и благопристойный вечер вполне обеспечен, а в наши дни, если мы представляем публике артиста, принадлежащего к недавно ещё враждебной нации, то можно смело рассчитывать на её корректное поведение…
На этой здравой мысли и основывается моё приглашение. Немец, un boche qui par son genie appartient au monde et qui marche a la tete du progres musical![188] О, это крайне пикантный вызов любопытству и непредвзятости, снобизму, наконец благовоспитанности публики, — и тем пикантнее, чем меньше отрицает этот артист свою национальную сущность, свою немецкую стать, чем больше даёт поводов воскликнуть: «Ах, ca c'est bien allemand, par exemple!» Я имею в виду вас, cher maitre, pourquoi pas le dire?[189] Вы на каждом шагу даёте повод к этому восклицанию, не столько в начале, в пору «Phosphorescence de la mer»[190] и вашей комической оперы, но позднее, от вещи к вещи всё решительнее. Вы, конечно, думаете, что прежде всего я понимаю под этими словами вашу суровую дисциплину и то, что вы enchainez votre art dans un systeme de regles inexorables et neo-classiques[191], принуждая его двигаться в этих тяжких веригах если не грациозно, то во всяком случае одухотворённо и смело. Но если я это имел в виду, то имел в виду и большее, говоря о вашей qualite d'Allemand[192], имел в виду — не знаю, как выразиться? — известную неуклюжесть, пожалуй, ритмическую тяжеловесность, малоподвижность, grossierete[193], все старонемецкие качества — en effet, entre nous[194], они не чужды и Баху. Вы рассердитесь на мою критику? Non, j'en suis sur[195]. Для этого вы слишком большой человек. Ваши темы почти всегда состоят из целых долей, половин, четвертей, восьмых, хотя они синкопированы и пребывают в механически работающей, как бы мерно отбиваемой ногою неповоротливости и лишены элегантной грации. C'est «boche» dans un degre fascinant[196]. Надеюсь, вы не думаете, что я это хулю! Это же просто enormement caracteristique[197]; и в серии концертов интернациональной музыки — я сейчас эту серию подготовляю — такая нота совершенно необходима…
Видите, я уже расстилаю свой волшебный плащ. Он вас понесёт в Париж, в Брюссель, в Антверпен, Венецию, Копенгаген. Вас примут с самым горячим интересом. К вашим услугам будут лучшие оркестры и солисты: я об этом позабочусь. Вы будете дирижировать «Phosphorescence», отрывки из «Love's Labour's Lost», вашу «Symphonie Cosmologique»[198], аккомпанировать на рояле своим песням на слова французских и английских поэтов, и весь мир будет в восторге, что немец, вчерашний враг, проявил такую душевную широту в выборе текстов, от его cosmopolitisme genereux et versatile[199]. Моя приятельница, мадам Майя де Строцци-Печич; она кроатка, — лучшее сопрано обоих полушарий, почтёт за честь исполнить ваши песни. Для инструментальной партии гимнов на слова Китса я приглашу квартет Флонзали из Женевы или брюссельский квартет Pro arte — словом, лучшее из лучших; вы удовлетворены?
Как? Что я слышу, вы не дирижируете? Нет? И как пианист тоже не хотите выступить? Вы отказываетесь аккомпанировать собственным песням? Я понимаю. Cher maitre, je vous comprends a demi mot![200] Не в ваших правилах возиться с однажды созданным. Создание музыкальной пьесы для вас равнозначно её исполнению; когда она запечатлена на нотной бумаге, для вас она завершена. Вы её не играете, не дирижируете ею, иначе вы стали бы тотчас её переделывать, растворять в вариантах и вариациях, дальше её развивать и, быть может, портить. Как это мне понятно! Mais c'est dommage pourtant[201]. Концерты много теряют, лишаясь личного обаяния. Ah, bah, мы уж найдём выход! Долго искать дирижёра с мировым именем нам не придётся! Постоянный аккомпаниатор де Строцци возьмёт на себя фортепьянную партию, и если вы, maitre, согласитесь приехать, присутствовать на концерте и показаться публике, то ничего ещё не потеряно, победа