которым их расписывала, черное и красное. Мы рассказывали наши сны, удивлялись, как много они нам открывают. Очень часто, собственно чаще всего, мы говорили о тех, кто придет после нас. Какими они будут? Будут ли они еще знать о нас? Восполнят ли они то, что мы упустили, исправят ли то, что мы сделали неверно. Мы ломали себе головы, как оставить им послание, но у нас не было знаков для этого. Мы выцарапывали зверей и людей в пещерах среди скал, вход в которые мы, прежде чем пришли греки, накрепко завалили. Мы отпечатывали на мягкой глине свои руки, одна подле другой. Это мы называли, сами смеясь над собой, «увековечить себя». Из этого возник «праздник прикосновений», где мы прикасались к другим, а те к другим, и так мы узнавали друг друга. Мы были ломки. Наше время было ограничено, и мы не могли его расточать на мелочи. Так, играя, словно мы владели всем временем на земле, мы обращались к главному. К самим себе. Два лета и две зимы.
В первую зиму Гекуба, которая иногда приходила и молча сидела с нами, прислала к нам Поликсену. Она потеряла рассудок. Она сошла с ума от страха. Скоро мы увидели, что она терпит только мягкое, сумеречный свет, приглушенные тона, легчайшие прикосновения. Мы узнали, что Ахилл, умирая в храме, взял с Одиссея обещание, что Поликсена, которая предала его, после победы греков будет принесена в жертву на его могиле. Гармония ее лица была разрушена, но, когда издалека, очень издалека, доносились звуки флейты, она еще могла улыбаться.
В первую весну Приам прислал за мной. Я шла и видела — на улицах Трои меня больше не узнают. Это было мне по душе. Отец, ни словом не упоминая о случившемся, сухо сообщил мне, что появился новый возможный союзник, как его зовут?.. Еврипил. Со свежим войском, чем нельзя пренебречь. Только он хочет, если будет сражаться на нашей стороне, взять меня в жены.
Мы помолчали, потом царь захотел узнать, что я на это скажу. Я сказала: «Почему бы и нет?» Отец заплакал. Гневным я любила его больше. Еврипил прибыл, и случилось худшее, что могло быть. Он погиб на следующий день, после первой ночи со мной, в одном из столкновений с греками, возникавших из-за того, что они не могли взять город. Я снова пошла к Скамандру, никто ни словом не обмолвился о моем недолгом отсутствии. В последний год войны беременность была редкостью, с завистью, с сочувствием, с грустью смотрели многие на мой живот. Когда близнецы родились — это были тяжелые роды, — я лежала в пещере Арисбы, один раз воззвала к богине: «Кибела, помоги!» У них было много матерей. А Эней был им отец. Все, что человек должен пережить, я пережила.
Марпесса кладет мне руки на плечи. Да, я знаю. Скоро они придут. Я хочу еще раз увидеть этот свет. Свет, на который мы смотрели вместе с Энеем так часто, как могли. Свет перед закатом, пока не сядет солнце, когда каждый предмет начинает светиться изнутри и цвет, ему присущий, выступает наружу. Эней говорил: чтобы еще раз перед ночью утвердить себя. Я говорила: чтобы разлить последние остатки света и тепла, а потом вобрать в себя темноту и холод. Мы засмеялись, когда заметили, что говорим иносказаниями. Так мы жили в час перед темнотой. Война, не способная двигаться, лежала тяжело и устало, как раненый дракон, над нашим городом. Следующее его движение должно нас раздавить. Неожиданно, в то или другое мгновение, могло закатиться наше солнце. Любовно и тщательно следили мы за его движением во все наши дни, которые были уже сочтены. Меня удивляло, что каждая из нас здесь, на Скамандре, как ни отличны были мы друг от друга, чувствовала, что мы пробуем что-то новое. И это не зависело от того, сколько времени было у нас впереди. И от того, скольких троянцев, большинство которых, разумеется, оставались в пыльном городе, сможем мы убедить. Мы не смотрели на нашу жизнь как на образец для других. Мы были благодарны за то, что на нашу долю выпало высочайшее из всех преимуществ: в темное настоящее, которое заслоняет собой все времена, продвинуть узкую полоску будущего. Анхиз, не устававший поддерживать нас надеждой, что все может сбыться, сдавал на глазах, становился все слабее и не мог уже плести свои короба. Ему часто приходилось лежать, но он продолжал делиться с нами своим учением — оно доказывало, что дух сильнее тела, — по-прежнему спорил с Арисбой и называл ее Великая Матерь. (Она совсем отяжелела, ей отказали ноги, и расстояния, которые не могла пройти, она преодолевала трубным голосом.) Мне кажется, Анхиз всем сердцем любил нашу жизнь в пещерах, без всяких сожалений, сомнений и грусти. Он осуществил свою мечту и учил теперь нас, молодых, как можно мечтать, прочно стоя на земле.
Потом миновало и это. Как-то в полдень я проснулась под кипарисом, где часто проводила жаркую часть дня, проснулась с мыслью: безнадежно. Как безнадежно все. Слово возвращалось и каждый раз все сильнее раздирало трещину во мне.
Потом пришел посланец из дворца. К Ойноне. Парис ранен. Требует ее к себе. Только она одна может его спасти. Мы смотрели, как она складывала в корзину травы, целебные настои, ткани, склонив прекрасную белую шею, которая, казалось, с трудом несла ее голову. В свое время, когда Парису потребовалось много девушек, он отстранил от себя Ойнону. Ее снедала тоска, она боялась не за себя — за него. Она не могла постичь, как он мог так измениться. Ойнона менялась, как природа, но, меняясь, она оставалась все той же. Чужой вернулась она обратно. Парис умер. Дворцовые врачи слишком поздно послали за ней. Он умер в муках от гангрены. Вот, подумала я про Ойнону, вот еще одна с застылым взглядом, сломленная войной. Мне, сестре, следовало быть на торжественных похоронах Париса. Я пошла. Я хотела видеть Трою, а увидела могилу. И могильщиков — жителей, живущих уже только для того, чтобы с мрачной пышностью хоронить себя вместе с каждым новым покойником. Жрецы все более усложняли правила погребения, и соблюдать их было тяжко, эти обряды пожирали повседневность. Призраки несли призрака к могиле. Ничего более призрачного я не видела. А самой жуткой была фигура царя, закутанное в пурпурное одеяние дряхлое тело несли перед процессией четверо сильных мужчин.
Прошло и это. Вечером на стене я говорила с Энеем, а потом мы расстались. Мирина не отходила от меня. Разумеется, это заблуждение, что свет над Троей в эти последние дни был какой-то белесый. Белесы были лица. Смутно то, что мы говорили. Мы ждали.
Крушение наступило быстро. Конец этой войны стоил ее начала: постыдный обман. И мои троянцы верили тому, что видели, но не тому, что знали: верили, что греки отступят! Чудище, оставленное греками под стеной, все жрецы Афины, которой было, вероятно, посвящено оно, не раздумывая долго, осмелились назвать конем. Итак, это «конь», но почему же такой огромный? Кто знает. Так велик, как велико уважение поверженного врага к Афине Палладе, хранительнице нашего города. «Внести коня внутрь».
Это было уже слишком, я не верила своим ушам. Сначала я испробовала разумные доводы: «Вы что, не видите, конь слишком велик для любых наших ворот». — «Тогда мы их расширим».
Так против меня обратилось то, что меня теперь едва узнавали. Трепет ужаса, вызываемый моим именем, уже померк. Это греки соединили их снова. Троянцы смеялись над моими криками. «Она сумасшедшая. Давайте пробивайте стену. Тащите коня!» Сильней всякого другого стремления был их необузданный порыв выставить у себя этот знак победы. Люди, в безумном упоении втащившие в город идола, меньше всего были похожи на победителей. Я боялась самого плохого, и не потому, что рассчитала ход за ходом греческий план, но потому, что видела безудержное высокомерие троянцев. Я кричала, просила, заклинала, говорила на разных языках. К отцу я не пошла, он был болен.
Эвмел. Снова я стою перед ним. Вижу лицо, которое забываешь раз от разу, и потому оно кажется особенно долговечным. Невыразительное. Упрямое. Неисправимое. Даже если бы он мне поверил, он не стал бы возражать троянцам, не поставил бы под удар себя. Этот выживет. И греки сумеют его использовать. Куда бы мы ни пришли, он всегда уже там. И переступит через нас.
Теперь я поняла, как распорядился мною бог. Ты будешь говорить правду, но никто не будет тебе верить. Здесь стоял передо мной этот «никто», который должен был бы поверить мне, но не мог, ибо он ни во что не верил. «Никто», не способный верить.
И я прокляла бога Аполлона.
О том, что произошло ночью, греки будут рассказывать по-своему. Мирина была первой. А потом пошло: меч на меч, копье на копье. Кровь струилась по нашим улицам, и стон отчаяния, который издала Троя, день и ночь звучит у меня в ушах. Сейчас меня избавят от него. Когда меня спрашивают из страха перед изображениями богов, правда ли, что Аякс изнасиловал меня у статуи Афины, я молчу. Это было не возле статуи богини. Это было у гробницы героев, где мы пытались спрятать Поликсену, которая кричала и пела. Мы, Гекуба и я, заткнули ей рот паклей. Греки искали ее во имя своего великого героя, скота Ахилла. И они нашли ее, Поликсену выдал ее друг, красавец Андрон. Против воли, ревел он, что мог он поделать, ему угрожали смертью. Громко смеясь, Маленький Аякс заколол его. Поликсена вдруг пришла в себя. «Убей меня, сестра», — попросила она тихо. О я несчастная! Нож, который Эней заставил меня взять, я заносчиво