ты обещал маме, или... может быть, он наш попутчик?
Эди краснел все больше и больше. Он догадывался, что что-то произошло, но не мог решить, насколько ему следует признаваться.
— Эди! — теперь уже вскричал отец.— Спрашиваю тебя в третий раз: где твой хомяк?!! Не собираешься ли ты от него отречься?.. Вот посмотри-ка! — И отец размотал с раненого пальца окровавленный платок.— Эдуард, меня укусил хомяк... Не твой ли случайно?!
— Папа, мой хомяк не кусается! — поспешно сказал Эдуард.— Никогда! Меня еще ни разу не кусал! А Маркуляйт говорил про него сегодня такие гадости, он наверняка заморил бы его голодом. Ведь это же мучительство, ну я и подумал...
— Эдуард! — сказал отец.— Ты сегодня лгал неоднократно. Рука твоя не поранена, и в купе ты помчался не для того, чтобы сторожить места. Я не рекомендую тебе идти по этой дорожке, это может сильно омрачить твои каникулы... Скажи прямо, Эди: ты обманул нас?
— Да, папа.
— Ты понимал, что я никогда не разрешу взять с собой хомяка?
— Да, папа.
— А разве держать хомяка в зарешеченном ящичке не является жестоким обращением с животным? Подумай хорошенько, Эди!
— Да, папа, наверное... Но он мне всегда казался таким веселым... для хомяка, конечно... Вообще-то они все немножечко ворчат...
— Мне он не показался веселым,— сказал отец и посмотрел на свой палец.— Даю тебе четверть часа на искупление всех твоих сегодняшних проступков. Ты поймаешь хомяка,— нет, не все, ты сам! — и на ближайшей станции выпустишь его на волю. Мы сейчас едем по сельской местности, и твоему хомяку будет здесь раздолье...
— Папа,— взмолился Эди,— можно, я довезу его до Грааля? Я думал, что, если поймаю для него самочку, ему не будет так одиноко...
— Я отказываюсь,— сказал отец строго,— отказываюсь даже представить себе нашу берлинскую квартиру в виде хомячьего питомника. Отказывается мой разум, отказывается фантазия, все мое существо решительно восстает против этого. Ты слышал, Эди! Четверть часа...
Отец уселся поудобнее, вытащил из кармана «Тэглихе рундшау» и скрылся за газетой, как бы исключая тем самым всякую дальнейшую дискуссию.
Эди понял это. Тяжело вздохнув, он нагнулся под лавку и стал звать хомяка. Но Максе словно онемел, он не желал отзываться на голос своего хозяина. Слепой и глухой, как все в земле рожденное, он и не догадывался, что голос этот возвещал ему впервые нечто приятное: близкую свободу. Он забился в самый дальний угол, за отопительную трубу, и чувствовал себя как в неприступной крепости. Слышалось только злобное шипение.
Я молча протянул Эди отцовскую палку. Он ткнул ею в угол, и шипение стало более свирепым. Затем хомяк оставил непригодную теперь для обороны позицию, но лишь для того, чтобы занять аналогичную под лавкой напротив, где сидел отец и, очевидно, помешал ему. Наконец мы поняли, что отцовский приказ — Эди должен поймать хомяка сам — невыполним. На охоту за Максе вышли все, не исключая отца.
Нелегко шести пассажирам в тесном купе движущегося вагона ловить маленького рассвирепевшего звереныша, который, оскалив зубы, носится из угла в угол. Охота в основном ведется ползком, на коленях, что явно не на пользу нашим дорожным костюмам, бывшим еще утром без единого пятнышка.
Мама была такого же мнения, когда вернулась из соседнего купе. Она вскрикнула от ужаса, разглядев нас, охваченных азартом погони, в облаке пыли, с палками и зонтами.
— Отец!.. Итценплиц, немедленно встань! — воскликнула она.— Фитэ, твое платье! Ганс, прекрати... Эди... Криста, что вы делаете?!! Мы еще удивлялись там, за стенкой, что это за возня здесь...
Пока мы продолжали охоту, отец все разъяснил маме. Она глубоко вздохнула:
— Эди, Эди, ну чего ты только не вытворяешь!..
Поезд замедлил ход, остановился. Мы выглянули в окно: сосновая роща. Никакой станции, маленький сарай — и все.
— Открывайте же дверь! — раздался чей-то голос.
Дверь распахнулась.
— Смотрите, чтобы никто не вывалился! — предупредила мама.
Один все-таки вывалился, но это был хомяк, получивший прицельный удар. Несколько мгновений он был закрыт от нас ступеньками вагона. Но вскоре мы его увидели. Он быстро перебежал усыпанную желтоватой галькой площадку, на секунду остановился перед дощатым забором, но тотчас нашел лазейку...
Еще раз мы увидели его, когда Максе поднимался по склону в сторону леса. Потом он исчез среди вереска и дрока, исчез на свободе...
— Так, Луиза,— сказал отец, когда мы отъехали, и поудобнее уселся в своем углу.— Теперь ты можешь угостить нас обедом. Я вроде бы слышал кое-что о жареных цыплятах. Думаю, что нас уже никто не потревожит, если, конечно, Ганс не запрятал где-нибудь своих кроликов...
Я возмутился.
— С вами никогда ничего не знаешь,— миролюбиво сказал отец.— Лучше всегда рассчитывать на худшее, а пока оно не стряслось, наслаждаться спокойными часами, как незаслуженным счастьем. Ведь обычно, Ганс, каждый летний сезон начинается с твоего аварийного дебюта, в чем же не повезет тебе на сей раз?!
ЛЕТНИЙ ОТДЫХ
Если отец говорил, что не стоит хвалить день до вечера, имея в виду, что со мной наверняка еще случится какая-нибудь неприятность, то он был не совсем неправ в своих опасениях. Действительно, мне всегда чрезвычайно не везло в детстве. Я обладал редким даром попадать в беду там, где для других на то не было ни малейшей возможности. Если бы мне суждено было сломать ногу, я ухитрился бы сделать это даже в постели.
Во время одной из летних поездок нашим соседом по купе оказался какой-то рыболов-спортсмен. Отец, питавший жгучий интерес (после судебных бумаг) ко всем проявлениям жизни, подбил рыболова рассказать нам о своем увлечении. Тот сделал это охотно и, как полагается рыболову, не без похвальбы. Рыбы, которых он выуживал из воды, были длиною с руку, не меньше, и по ходу его повествования росли на глазах. Они вздувались под его словами, превращаясь из мирных обитателей вод в кровожадных страшилищ.
Отец был благодарнейшим слушателем таких рассказчиков, а преувеличения он выслушивал с молчаливой улыбкой. Ведь и сам он был не лишен этой склонности. В своих рассказиках, анекдотах и «историйках-нелепицах» он никогда не придерживался точности. Как бы часто мы ни слышали из уст отца некоторые истории, нам ни разу не была преподнесена одна и та же редакция. Неприкрашенная действительность была для отца лишь сырьем, из которого он лепил свои произведения.
Истории эти усложнялись, в них появлялись новые повороты, даже совсем иной смысл. Но если они изменялись настолько, что, подобно полуфунтовым щукам рыболова, превращались в маленьких китов, то кто-нибудь из нашего семейства весело восклицал: «Дождевик!» И все остальные хором присоединялись к нему.
Дело в том. что однажды в Гарце, во время прогулки, мы нашли грибы-дождевики совершенно невероятных размеров. Удивительные грибы, самые крупные из них были величиной с голову ребенка. Но когда отец принимался о них рассказывать, они с каждым разом становились все больше, «головы ребенка» ему уже не хватало. Сначала они выросли до маленьких тыкв, потом — до больших. Когда же отец с серьезным видом сообщил, как он, споткнувшись, наступил на такой гриб и провалился в него по колено, когда стал изображать, какой страх пережил, очутившись в облаке желто-зеленой пыли, скрывшей его на некоторое время от всего семейства,— вот тогда-то и вынырнуло словечко «дождевик» как символ для отцовских небылиц.