голову зажечь свечу. Но бабушка была деликатным человеком, она считалась с покоем гостей. Некоторое время мы еще слышали, как она принюхивается и бормочет, потом дверь закрылась, и в соседней комнате тихо заскрипела кровать. С этого дня наш дополнительный рацион состоял из продуктов, не издающих резкого запаха.
Если бы еще хоть все, чем бабушка угощала нас за столом, было вкусным! К сожалению, это было не так! Не то чтобы бабушка плохо готовила, нет,— она просто чересчур экономила! Несколько дней подряд за завтраком на столе появлялась банка с домашним апельсиновым вареньем, которое мама с первого же взгляда сочла совершенно негодным. Оно и в самом деле заплесневело. Выслушав категорический приговор мамы, бабушка лишь робко заметила: «Ты думаешь, детка?» В тот день этого варенья мы больше не видели.
Когда же на следующее утро оно появилось опять, толстый верхний слой плесени был с него удален, но это мало что изменило, ибо варенье проплесневело насквозь.
— Неужели ты собираешься это есть?! — в ужасе воскликнула мама, когда бабушка намазала себе ломтик хлеба вареньем.
— Я только попробую, детка! — успокоила ее бабушка.— Жэаль, если пропэдет тэакое хорошее вэаренье!
Мама могла говорить что угодно, бабушка все равно ела варенье! Это утро у нас с мамой выдалось «свободным», так как у бабушки заболел живот. Возможно, причиной тому было не варенье, однако оно больше не появлялось на столе. Тем не менее боли у бабушки повторялись с удивительной регулярностью. Наконец мама обнаружила, что ее родительница продолжает тайком есть испорченное варенье: ведь жаль, и сахар хороший, и апельсины дорогие; просто грех пропадать такому добру! Да и живот у нее только немножко побаливает, вполне терпимо... Остаток варенья, которое мама с необычайной решительностью выбросила, был, к сожалению, незначительным.
Однажды бабушка, готовя тесто для бисквита, спросила маму, не плохое ли она взяла яйцо. Мама понюхала его и сказала, что оно совсем протухло. Бабушка очень огорчилась. Днем к кофе у нас был бисквит. Ели мы его с аппетитом, особенно я никак не мог оторваться. После кофе бабушка собрала жалкие остатки и понесла в кухню, но в дверях обернулась и с некоторым торжеством сказала своей дочери:
— А яйцо вовсе не было тухлым — разве вы что-нибудь заметили?
Значит, она все-таки пустила его в дело; и хотя вкус у бисквита был неплохой, маме тут же стало дурно. Уж очень впечатляющий был запах у яйца!
Над бабушкой, в аналогичной крохотной квартирке, жила старая-престарая фрейлейн Амели фон Рамсберг, которая тоже считалась нашей тетушкой, хотя, в сущности, была седьмая вода на киселе. Обе старушки, не боявшиеся ни смерти, ни дьявола, однако очень опасавшиеся грабителей (вот только что у них было грабить?), изобрели самое диковинное сигнальное устройство, какое можно себе представить. В потолке бабушкиной прихожей, который служил полом в прихожей тети Амели, пробили дырку и через эту дырку протянули красивую, широкую, вышитую бисером сонетку, прикрепив ее концами к двум колокольчикам. В случае появления грабителя на первом или втором этаже, подвергшаяся нападению старушка должна была, дернув сонетку, дать сигнал тревоги. Еще ребенком я усомнился в целесообразности этого устройства. Трудно было поверить, что грабитель позволит старой даме использовать при нем сигнализацию, да и надежность вызываемой подмоги тоже вызывала сомнение.
Но как бы там ни было, сонетка внушала обеим старушкам чувство глубокой уверенности, и если ее ни разу не пришлось употребить по назначению, то тем усерднее она использовалась для дружеского общения между соседками. Я часто наблюдал, как бабушка, стоя в темном углу прихожей, своим звонким голосом громко кричала наверх тете Амели, которая была туга на ухо, а сверху доносился более грубый голос фрейлейн фон Рамсберг, жутко искаженный «дуплом» в потолке.
Мне самому от этого устройства порой становилось не по себе. Случалось, когда я находился в прихожей,— просто так, по каким-нибудь своим мальчишеским делам,— у меня вдруг возникала твердая уверенность, что через дыру в потолке за мной подглядывает пара бегающих черных глаз! Находясь как-то наверху, я рассмотрел эту дырку и пришел к выводу, что наблюдать оттуда можно лишь, если наблюдательница уляжется на пол ничком. Представить себе фрейлейн Амели фон Рамсберг, всю в черном, как и бабушка, но с негнущейся спиной (генеральская дочь!) и крайне высохшую, представить ее лежащей ничком было дико! Но ведь глаза-то в дырке были, факт бесспорный! В конце концов я стал входить в прихожую со смутным страхом перед привидениями и больше не оставался там один.
К тете Амели я никогда не питал ни малейшей симпатии, мама наверняка тоже, но это, естественно, не избавляло нас от обязанности наносить ей визит в первый же день нашего пребывания в Целле. Комнаты фрейлейн фон Рамсберг еще более, чем бабушкины, были запущены, заставлены и забиты хламом. Отличались они друг от друга лишь украшениями на стенах. Если у бабушки преобладали пасторские реликвии с примесью библейских изречений, то у тети Амели владычествовали военные (большей частью в ярких мундирах) вперемежку с батальными картинами и развешанными на стенах саблями.
Тетя Амели сидела в кресле выпрямившись, словно только что проглотила одну из своих сабель; тетя принадлежала к старому поколению, считавшему, что прислоняться к спинке стула вредно, ибо это расслабляет. На столе неизменно стояла тарелка с анисовым печеньем, которым нам с мамой надлежало угощаться. С той поры я не выношу запаха аниса. Меня не покидало чувство, что этому печенью, наверное, столько же лет, сколько тете Амели,— таким оно было затхлым. Я с трудом жевал его.
Тем временем велся допрос мамы. Тетя Амели задавала вопросы коротко и по-военному. Она хотела знать все: сколько зарабатывает отец, какие у него виды на повышение по службе, получил ли он уже орден, почему нет, сколько он выдает маме денег на хозяйство, стирает ли она белье сама или поручает какой-нибудь из «этих берлинских прачек», известных своей недобросовестностью?
Мама отвечала на все вопросы с чуть смущенной улыбкой; но стоило лишь ей уклониться от прямого ответа на какой-либо особо нескромный вопрос, как немедленно начиналось преследование, ее настигали и беспощадно заставляли выполнить все требования противника.
Вытряхнув из мамы все, тетя Амели принималась за меня. Выглядело это примерно так:
— Сколько тебе, Ганс?
— Одиннадцать...
— Чего одиннадцать? Месяцев? Я же спрашиваю о твоем возрасте!
— А-а... Одиннадцать лет, конечно!
— Так и надо отвечать! Вот видишь, ты уже чему-то и научился у своей старой тети! — Обращаясь к маме: — Удивляюсь, Луиза, как это твой муж не замечает таких вещей! — Снова ко мне: — Сиди прямо, Ганс!.. Как у тебя обстоит в школе?
— О-о...
— Что ты хочешь этим сказать?
— Он вполне хорошо успевает,— приходит ко мне на выручку мама.
— Благодарю тебя, дорогая Луиза. Но я бы предпочла, чтобы Ганс ответил сам. Немецкий мальчик должен отвечать ясно, четко и без страха. Сколько вас в классе, Ганс?
— Тридцать два.
— И на каком ты месте по успеваемости?
— На двадцать третьем.
— Значит в худшей половине! — уничтожающе говорит тетя.— В мое время это называлось плохой успеваемостью, Луиза! — Маму одаряют пронизывающим взглядом, как будто она умышленно пыталась обмануть тетю. Затем снова обращаются ко мне: — Кем ты хочешь стать, Ганс?
— Х-м, не знаю...
— В одиннадцать лет мальчик должен знать, кем он будет. Так кем ты хочешь стать, Ганс?
Зная, что она все равно от меня не отцепится, я брякнул наобум:
— Трубочистом!
Тетя возвела очи к потолку.
— Трубочистом! — сказала она.— Объясни мне, пожалуйста, Луиза, как это у мальчика появляются такие вульгарные идеи?! В мое время все мальчики хотели стать солдатами либо шли в университет! Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь в